РАССКАЗЫ ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ 18+

ДУРА, БЛИН!
Танька влюбилась в десятиклассника по фамилии Гамаюн. Это было — спасайся, кто может! Девятый Б стоял на ушах и вываливал в коридор на переменках, чтобы поржать над горестным Танькиным видом, когда гордый Гамаюн, весь ошлифованный взглядами, проходил мимо Таньки курить в туалет. Ну, как бы, Гамаюн был не в курсе дела, что Танька в него втюрилась.
Правда вид у Таньки был горестный буквально, может, дня два от силы. На третий день она, в меру своего неуемного и буйного характера, стала приставать к Гамаюну, и так, и сяк, обращая на себя его внимание.
— Игорь, — остановила как-то раз Танька Гамаюна на переменке, — я тебе письмо тут написала. Всю ночь сидела. Вот, почитай.
— Давай, чего там, — Гамаюн небрежно взял плотный конвертик из Танькиных рук и стал распечатывать его. Вдруг в конверте что-то защелкало, завибрировало, и на пол из взмокших от ужаса Игоревых рук, вывалилась идиотская конструкция из дамской шпильки, натянутой резинки и большой черной блестящей пуговицы. Все это дело Танька самостоятельно соорудила еще до урока, накрутив плотнее пуговицу на резинку и упаковав в конверт, чтобы при вскрытии конверта пуговица начала вращаться и трещать о бумагу.
— Дура, блин! — припечатал Гамаюн под всеобщий взрыв хохота.
— Да ладно, блин! Че ты паришься, Игорь! Я же пошутила, — промяукала Танька, подыхая от смеха.

— Мам, ну че у меня прыщи за такие! — выла Танька в ванной поутру.
— А ты их зеленочкой, Тань, — участливо посоветовал Олежка-первоклассник, — у меня, когда ветрянка была, такие ж были. Потом прошло все.
— Мам, скажи ему! Отвали, чмошник! — орала Танька, — ветеринар фигов!
— Ну, хватит ссориться, в школу опоздаете, — говорила мама, подкрашивая губы перед зеркалом, — Тань, у меня в твоем возрасте тоже были прыщи, однако мне это не мешало быть отличницей, и отец твой как раз в девятом в меня влюбился, помнится.
— Мам, а папа твои прыщи видел? — спросил Олежка, натягивая ранец.
— Ага, папа их зеленочкой мазал с утра до вечера, чтоб на маму другие мальчишки не смотрели, — зло шипела Танька, — мам, я твои лодочки надену, можно?
— Надень, Тань! Вся в прыщах и в лодочках, — сказал отец, складывая утреннюю газету.

— Гляди, Гам, твоя идет, — подтолкнул Игоря Виталик — сосед по парте.
— Ща в лоб!
— Да, ладно, вся школа знает.
Танька подошла ближе и вдруг, поскользнувшись на паркетном полу прямо перед Игорем, влетела в его объятья, выронив портфель.
— Дура, блин! — выдохнул Игорь, на секунду прижавшись к Таньке всем телом.
— Сам дурак! Идиот! — заорала Танька, с силой оттолкнула Игоря и понеслась в класс, выхватив из рук ошалевшего Виталика портфель.

На следующий год, первого сентября, Игорь пришел в школу. Сами ноги привели к восьми утра.
«Чего приперся?» — подумал он.
Танька — длинноногая, с красиво очерченной высокой девичьей грудью, совсем другая Танька — стояла с девчонками и что-то весело им говорила, задорно встряхивая челкой.
— Тань, смотри, твой пришел, — сказала Малинина Оля, увидев Игоря.
Танька обернулась, равнодушно пошарила глазами в пестрой толпе, и, никого не нашарив, спросила:
— Кто мой-то, Оль? Папа, что ли?
— Да, не папа, Игорь твой!
— Какой Игорь?
— Дура, блин! — сплюнул Игорь за ее спиной и, круто развернувшись, пошел к метро.

ГЛАДИОЛУХ

Весь день Палыч собирался позвонить Ольге Юрьевне — соседке по даче. Он репетировал вслух, какой именно интонацией произнесет текст, написанный на бумажке, меняя на все лады свой и без того петушиный фальцет, стараясь придать ему мужественные гладиаторские ноты. Этого казалось мало. Пока квартирант был на работе, Палыч пробрался в его комнату и, озираясь по сторонам, выкрал магнитофон Шарп и понес его бережно, подобрав шнур на безымянный палец, чтобы не упасть и не наделать грохота.

Плотно затворив за собой дверь, Палыч включил магнитофон на запись и, мучительно волнуясь, деревянным стиснутым голосом произнес текст почти до конца, но сбился и, позабыв поворотить бумажку, прямо в магнитофон изобразил:
— И-ааааааа-ЫЫЫ! Ы! Ы! Ы!
Палыч, путаясь в кнопках, перемотал пленку назад, и, взяв себя в руки, остекленевшим взглядом вперившись в стену, мучительным усилием воли все же дочитал последнюю строку, означенную в любовной бумажке.

Ольга Юрьевна — миловидная полноватая пенсионерка — лежала на диване в своей уютной квартире на Проспекте Мира с мигренью, повязав голову старым выцветшим шарфиком. Телефон трещал не умолкая, и один и тот же мужской голос настойчиво просил некую Машу. Сначала Ольга Юрьевна вежливо отвечала, что это ошибка и никакой Маши здесь нет. Потом она просила уточнить номер, который и был ее, настоящий московский. Телефон трещал, а с ним вместе и бедная голова несчастной женщины. На ощупь, прищурив глаз из-под шарфика, она пробиралась на кухню за таблеточкой аспирина, изнывая от нестерпимой жужжащей боли.

Палыч кое-как приладил динамик магнитофона к трубке и влажной дрожащей рукой набрал, наконец, номер Ольги Юрьевны.
Это была последняя капля… пенсионерка, срывая на ходу выцветший шарфик вместе с клоком аккуратно окрашенных волос, вспрыгнула в комнату и, дико вращая глазами, могуче и зычно гаркнула в трубку:
— А, пошел ты!
— И-ааааааа-ЫЫЫ! Ы! Ы! Ы! — раздалось в ответ.

На следующее утро помытый и побритый Палыч возник на пороге квартиры Ольги Юрьевны с чудовищным букетом гладиолусов под мышкой.
— Э-э-э, — затянул он срывающимся фальцетом, едва войдя в квартиру, — я к вам по вопросу нашего кооператива.
Гость наотрез отказался выпить чаю и битый час в полутемном коридоре доказывал удивленной хозяйке свою новую теорию взращивания тыквенных и огуречных культур. Ольга Юрьевна вежливо поддакивала, тщетно пытаясь уразуметь истинную цель визита Палыча, смутно и сладко догадываясь кое о чем.
Затворив за визитером дверь, растерянно улыбаясь, Ольга Юрьевна взяла в руки могучий букет, как бы невзначай забытый Палычем на табуретке:
— Гладиолух! — воскликнула она, — Боже мой, глупость какая! Седьмой десяток, а все… гладиолух, — хохотала Ольга Юрьевна, роняя на пол цветы.

КОЛБАСКА
— Сегодня мы приступаем к изучению творчества великого русского баснописца Ивана Андреевича Крылова, — Надежда Емельяновна прохаживалась вдоль рядов парт, высокая, строгая, в своем неизменном синем сарафане, надетом поверх белой блузы; ее взбитый шиньон мерно покачивался в такт шагам, — я попрошу вас самостоятельно ознакомиться с его биографией и к следующему уроку приготовить ее краткое изложение.

Боже, как Макариха проголодалась! Она извертелась на месте, стараясь отвлечь себя от навязчивой мысли: влезть в портфель и очень-быстро-укусить-толстый-бутерброд, состоящий из пухлого ломтя белого батона, нежного слоя желто-жирного, подернутого влагой масла и… да-да… розового, ароматного… ммммммммммммм…очень круглого… толщиной с полпальца, нет! с палец! Да! С одиннадцатилетний большой макарихин палец…. шматка докторской колбасы! Все!

— Мартышка к старости слаба глазами стала…, — бойко читал Сашка Палагута у доски. Макариха слушала, стараясь вникнуть в суть палагутских слов, но дальше……..ммммммммммм…………макарихин палец самостоятельно поддевал крышку парты, приподнимал ее и устремлялся дальше, ниже, на ощупь, туда, где портфель, и Палагута вдруг заговорил в невнятную вату макарихиного голодного уха:
— Но от лывей выра рузнала,
Колбаска зло не так дуры руки….
Портфель лишь ты… колбаска…ммммм…

— Молодец, Саша! Сегодня ты заслужил…….ммммммммммм….колбас……..пятерку! — Надежда Емельяновна взяла ручку и на глазах у всего класса вывела в истрепанном палагутовом дневнике жирную колбаску. Макариха точно знала, что Сашка заслужил именно жирную колбаску, поскольку жирная пятерка — это не так вкусно.
Наконец, план голодной Макарихи четко выкружился в голове: вот она сейчас приоткроет парту и, прикрывшись ею, как щитом, быстро, сочно и много затолкает в рот крепенькой-розовенькой-сногсшибательной колбаски. Много, чтобы сразу наесться одним крупным укусом, а остальное доесть уже на перемене.

Сашка плюхнулся рядом и шмякнул дневником об парту. Он был горд и счастлив. Скосив глаза на Макариху, Сашка учуял недоброе.
— Макариха, ты куда? — свистящим шепотом закликал он.
Макариха не ответила, а, притаившись за приподнятой крышкой парты, одной рукой, прямо на собственном опрятном школьном переднике, на коленках, разворачивала промасленную бумажку, в которую был завернут бутерброд. Хищно глянув на Сашку, Макариха ухватила вожделенный шмат колбасы и быстро пихнула его в рот. Сашкина челюсть, причмокнув, отвалилась, глаза округлились от ужаса. Так и застыл, пока не грянуло:
— Макарова, к доске!

Макариха перестала жевать и онемела. Пауза затянулась, и весь класс воззрился на Сашку и на то место, где только что была Макариха. Ребята приподнимались, чтобы получше разглядеть, куда подевалась Макариха и почему Сашка сидит истуканом, выпучив глаза и раззявив рот. Колбаса распирала щеки Макарихи, жгучая краска стыда от горла ко лбу поползла медленной липкой противной тошнотиной. Выпихнув языком всю колбасную массу в кулак, пунцовая Макариха выплыла, наконец, из-под парты. С коленок неспешно и густо сполз кусок батона, и, как положено, маслом вниз, приземлился на макарихин туфель.
Зажав в руке колбасную шнягу, Макариха двинулась к доске, под завывание тридцати гогочущих глоток всего пятого Б. Ее новую туфлю украшал бесформенно-раздрызганный кусок белого хлеба. Голодная Макариха зазвенистым выразительным напевом начала читать вызубренную накануне басню «Кот и Повар» и под всегрохочущий рев класса внятно и гордо завершила:
— Тут ритор мой, дав волю слов теченью,
Не находил конца нравоученью.
Но что ж? Пока его он пел,
Кот Васька всю колбаську съел.
— Садись, Макарова, — всхлипнула Надежда Емельяновна, утирая слезы, — пять баллов!

ЧИХУА
Собачонка по кличке Снежа, величиной примерно с детский тапок, эротичной породы чихуа-чинихуа — точно не скажу — напИсала в коридоре, за что была нещадно излупцована обрывком туалетной бумаги и заперта в комнате хозяином Серегой, разнесшем дырявым носком жидкую субстанцию темноватыми оттисками по паркету.
— Мать моя — японка! — взвыл Серега. — Оля, где носки у нас? Опаздываю!
— Где у нас носки? У нас носки на нас. А у вас?
— Хорош прикалываться! Опаздываю же!
— Под кроватью глянь, где ж им еще быть?
— Так там грязные!
— А тебе что, чистые нужны?
— Оль, добром прошу, будь человечищей, дай носки!
— Извини, дорогой, убегаю! До вечера! Не забудь про кобеля. — Ольга чмокнула Серегу в выбритую щеку и скрылась в дверях.
— Жена ты мне или где?
— Или нигде. — Раздалось из лифта.
Серега заглянул под кровать, выгреб бесформенную кучку темной ткани вперемешку с сероватыми комками пыли, скептически оглядел вынутое и решительно запихнул обратно под кровать.
— Яп…ония — мать моя! — ругнулся он.
Отряхнув коленки, Серега метнулся в коридор и, сунув босые ноги в сапоги, подумал: «Все равно под брюками не видно».
День не заладился с самого утра и, получив выговор за опоздание, злобный Серега, потея ногами, открыл компьютер со служебными файлами.
К обеду большая часть работы была проделана, и Серега пошел по ссылочке на сайт кинологов и собачников, выбрал подрубрику «чихуахуа — вязка» и стал пролистывать объявления. Поковырявшись минут пять, выбрал следующий текст: «Великолепный жених чихуахуа д/ш по кл. Задорный Мачо ищет невесту. ДР — 17.01.2008, окрас — бело-рыжий, вес — 1,7кг. М. Отрадное. Звоните: 8-926-235-и т.д. Мария».
— Алло, слушаю вас. — Бархатное контральто в телефоне зацепило Серегу за кадык, судорожно сглотнув, он повел поперхнувшимся фальцетом:
— До… гр.. хм.. брый день, Мария! Я по поводу сучки.
— А! Да-да, — заколыхалось контральто. — Приезжайте, пожалуйста. Когда у вас сроки?
— Завтра последний день. Можно мне подъехать к вам сегодня, и мы все обсудим?
— Конечно! — контральто впорхнуло в Серегин мозг необъяснимым сладким предчувствием, и кадык снова дернулся в сторону галстука. Стало душно как будто.
Ровно в шесть Серега вырубил компьютер и пошагал в метро.
— Тихо-тихо, моя собачка. Это хороший дядя. — Мария — очаровательная голубоглазая брюнетка с алебастровой кожей и умопомрачительной родиночкой в уголке правой части улыбающейся губки посторонилась, пропуская Серегу внутрь квартиры. Задорный Мачо рвался в бой, соскальзывая лапкой с ее груди, скаля мелкие зубки и смешно рыча на гостя.
— Проходите, раздевайтесь, сейчас чай будем пить. — Мария улыбнулась восхитительной улыбкой, глядя как Серега снимает сапоги.
Расстегнув молнию, Серега сдернул сапог за пятку, предвкушая чаепитие с прелестной хозяйкой, босая нога застыла в воздухе, и…и…и…
— Идиот! — шмякнулось у Сереги в голове.
Минута молчания повисла в воздухе. Первой очнулась Мария:
— Тапочки здесь, пойдемте на кухню. — Промолвила она, спуская с рук собачонку.
Развернувшись по направлению к кухне, она зашла за угол и там беззвучно и мучительно, зажав обеими ладонями рот, задушила судорогу смеха, чуть всхрюкнув носом.
— Проходите, Сергей, — промолвила Мария из кухни уже ровным своим меццо, оправившись от приступа хохота.
Серега, как ни в чем не бывало, как будто это было обычное и совершенно обыденное дело — сапоги на босу ногу, прошествовал на кухню. Ему уже не нравилась Мария, ее родиночка раздражала и висела над губой, как жирное насекомое, подобравшее лапки под черное сытое тельце.
Они беседовали о новом направлении в собачьей моде — курсы йоги под названием «Doga», которые, по мнению Марии, отлично помогают животным обрести духовное просветление.
Тем временем Задорный Мачо, привлеченный сладким запахом невесты из Серегиного сапога, быстро и юрко окропил сапог сначала снаружи со всех сторон, приподняв спичечную ножку, потом неспешно влез внутрь и, медленно нюхая блаженный аромат, рыхля ворс стельки лапами и носом, замер в сумасброженном коматозе.
— Спасибо, Мария, за чай, — сказал Серега, когда все вопросы были решены. — Значит, завтра в девятнадцать часов, мы у вас.
Серега встал и поспешил в коридор, чтобы опередить Марию и надеть сапоги до того, как она выйдет его провожать.
Отогнав Задорного Мачо мизинцем, Серега ухватил правый сапог за голенище и просунул в него голую стопу. Под пяткой что-то чавкнуло и расползлось.
— Чихуанский бог! — с омерзением метнулось в голове Сереги.
Напялив левый сапог, Серега злобно зыркнул на Задорного Мачо, крутившегося тут же, и простер над ним карательную длань: «Уууууууу, блллллллляяяяяяяяяяяяяяяя!»
— Хороший мальчик, — выдавил Серега, поглаживая Задорного Мачо пальцем между мохнатыми ушами, когда Мария появилась в коридоре.
***
— Серега, я тебе носки постирала, — сообщила Ольга, целуя мужа в прохладную с мороза щеку.
— Спасибо, роднущая, — это как нельзя кстати.
— Нашел кобеля?
— Нет.
— Завтра же последний день!
— Оля, умоляю, только не сейчас. Давай не будем сейчас об этом говорить. Я устал, я измотан, будь милосердищей и дружищей, Оля! И убери от меня это чихуавое животное хотя бы до завтрашнего утра.
— Иди сюда, Снежа, папа не в духе, — обиженно затянула Ольга, подбирая собачонку под брюшко. — А что за запах? Серега, сапоги, что ли воняют? — Ольга приподняла двумя ноготками Серегин сапог и брезгливо поднесла его к носу. — Снаружи нет ничего, а воняет.
— Снаружи нет, а внутри есть, — злорадно хмыкнул Серега.
— Как это? Ой, а носки-то у тебя где?
— Оля! Не говори со мной ровно пятнадцать минут. — Проворчал Серега и злобно закрыл за собой дверь в ванную комнату.
Снежа нежно нюхала сапог.
***
На следующий день ровно в девятнадцать часов Серега вошел в квартиру Марии. Снежа, укутанная в пестрый шарфик, беспокойно копошилась у него под мышкой, нервно поскуливая.
— Ты посмотри какая девочка! — с восторгом пропела Мария, поглаживая Снежу и томно поглядывая на Серегу.
Задорный Мачо из-под стула с опаской косился на Серегу, подергивая блестящей пуговкой носа.
— Если не возражаете, давайте приступим собственно к делу, — предложил Серега.
Снежа истерически взвизгнула и зарылась в шарфик.
— Да, да, конечно, — улыбнулась Мария, жирное тельце насекомого у нее над губкой вытянулось и залоснилось округлым бочком.
Серега выпростал Снежу из шарфика, покрутил в неловких руках, определяя нужное направление, и аккуратно расположил ее сладкий хвост перед носом кобеля. Мачо зафыркал, зарычал и еще глубже забился под стул. Снежа легла перед стулом на спинку и раскинула крошечные лапки. «Вот, жеж, шалава, мать ее — чихуанка!» — злобно подумал Серега.
— Мачо, Мачуня, — затянула Мария, наклоняясь к стулу, — ну, что же ты?
Задорный Мачо заскулил и заскреб лапками плинтус.
— Ну, и? — вопросил Серега, нервно оглядывая округлые бедра Марии, утянутые в мини.
Снежа вздохнула и равнодушно прикрыла глазки.
— А, может, он у вас того… дефектный? — предположил Серега.
— Да, что, вы? — возмутилась Мария, заглядывая под стул. — Мой Мачо — лучший производитель породы. Он просто стесняется, — добавила она, выпрямляясь.
— Как это? — удивился Серега.
— Очень просто, что же здесь такого? Новая невеста, чужой запах. Так и у людей бывает, — пропела Мария. — Пойдемте на кухню, — предложила она, улыбнувшись хорошенькой родинкой, — они тут сами без нас разберутся.
— Странно, — проговорил Серега, принимая чашечку кофе из рук Марии, — я на его месте не стал бы раздумывать.
— Правда? — усмехнулась Мария, поведя округлым плечом.
— Ну, то есть, — смутился Серега, — если бы я был чихуой… чихуом…
Мария рассмеялась нежным трепетным контральто, низкое декольте ее платья всколыхнулось, кофейная ложечка задрожала в руке. Она придвинулась к Сереге и плавно опустила свою ложечку в его чашку. Серега напрягся, судорожно глотнул обжигающий напиток: «чихуанский черт, а почему бы и нет?», — подумал он, ощущая острый аромат ее тела.
Внезапно на кухню, поджав хвост и выпучив глазенки, вбежала Снежа. Следом, уткнув нос ей под хвост, вился Задорный Мачо. Собачонки резво закружили под кухонным столом в стремительном брачном танце. Неожиданно Снежа остановилась и, злобно рыча, впилась зубками в тапок Марии. Не долго думая, Задорный Мачо ловко пристроился сзади, обхватив Снежу передними лапками. Сучка оторвалась от тапка и, истерически заверещав, вцепилась кобелю в ухо и в одну секунду изорвала его в клочки. Задорный Мачо жалобно заскулил, повалился на пол, судорожно заскреб в воздухе лапками и замер.
— Ой! — вскинулась Мария, — Маченька, Мачуня!
Она наклонилась над тельцем, взяла собачку на руки, Задорный Мачо тоненько взвизгнул и принялся лизать хозяйке руки.
— Да, что же это такое? — заголосила Мария, оглядывая искромсанное собачье ухо. Насекомое налилось темной кровью и нависло над гневно искаженным ртом. — Какого черта вы притащили сюда свою сученку? — разъяренно выговорила Мария, брезгливо оглядывая смущенного Серегу. — Вы что, сроки не понимаете, что ли?
— Да, я… да мы, вроде бы все правильно посчитали, — промямлил Серега. — Уж не знаю, что с ней случилось. Может, не понравился жених?
— Да, вы мне кобеля испортили! Понимаете? — взревела Мария грудным басом.
Снежа радостно вилась у Серегиных ног, виляя хвостом и скребя лапками его штанину.
«Яп…онский блин! — подумал Серега с сожалением, ожесточенно обматывая Снежу пестрым шарфиком, — вот же тварь чихуавская, всю малину обгадила. Ни себе, ни людям!»
«А, может, оно и к лучшему? — раздумывал Серега, шагая домой, — чихуа, чинихуа, а дома роднущая женушка ждет», — усмехнулся он, бережно ощупывая шарфик с чихуа.
Шарфик с удовлетворением фыркнул в ответ.

И РАСЦВЕЛА ЛЮБОВЬ
Людмила так и не смогла уяснить для себя, как попала в это странное место. Однако, увидев перед собой приоткрытую дверь, влекомая безудержным любопытством, она толкнула ее и вошла в узкий, сумрачный коридор. Дверь за нею с тихим скрипом немедленно затворилась; чуть слышно щелкнул замок. Несколько неясных фигур безмолвно выстроились перед нею, образуя некое подобие очереди, в которой она оказалась последней. Приглядевшись, Людмила рассмотрела трех женщин, лица которых никак не удавалось разобрать, но что-то неуловимо знакомое промелькнуло вдруг на мгновение в их смутных очертаниях.
— Скажите, чтобы за вами не занимали, — выкрикнула Первая в очереди.
— Хорошо, — с готовностью отозвалась Людмила. — А что дают-то? — спросила она, подавшись вперед и вглядываясь в зыбкий полумрак.
Женщины переглянулись и дружно расхохотались.
— Любопытная, — констатировала Вторая.
— Погоди, узнаешь. Всему свое время, — подала голос Третья в очереди женщина.
— Пора, — наконец произнесла Первая и двинулась вперед.
Все потянулись за ней. Помещение, где они вскоре оказались, было ярко освещено чудным мерцающим светом. Теперь Людмила могла хорошенько рассмотреть своих спутниц, разом развернувшихся в ее сторону. Первая — статная брюнетка — была необыкновенно хороша собой: волосы, заплетенные в тугие блестящие косы, уложенные короной вокруг головы, широко распахнутые темно-серые ласковые и спокойные глаза. У Второй — великолепные каштановые локоны с медным отливом, правильные черты лица и маленькая изящная родинка на правой щеке. Высокая, белокожая, голубоглазая Третья была так прекрасна, что Людмила никак не могла отвести от нее глаз. Копна ослепительных золотистых волос обрамляла ее нежное лицо, озаренное мягкой улыбкой. Все три женщины, одетые в одинаковые светлые рубахи до пят, улыбаясь, глядели на Людмилу. Ей показалось, что Вторую — медноволосую, она точно видела, только никак не могла припомнить, где и когда.
— Да, чувствуется порода, — восхищенно проговорила Первая, с любопытством оглядывая Людмилу.
— И родинка у нее, глядите, на правой щечке, — умилилась Вторая. — Как у меня.
— А глаза — в отца — карие, — заметила Третья.
— Кто вы? Откуда вы меня знаете? — спросила Людмила.
— Не задавай глупых вопросов, — проворчала Первая, — у нас не так много времени. А лучше вот смотри и думай, — посоветовала она, взмахнув рукой.
Перед Людмилой возник Николай. Точно-точно. Это был он. Только почему-то он был совсем старый, седой, тусклые глаза его глядели отрешенно, отсутствующим, невидящим взглядом.
— Коля! Что с тобой? — закричала Людмила, тщетно силясь сдвинуться с места. — Что? Что вы с ним сделали?
— Не мы. Он сам. — С горечью произнесла Вторая — медноволосая.
— Вот именно — сам. А знаешь, сколько ему тут? — Первая взглянула на Людмилу. — Всего-то сорок пять. Пропился, истаскался, веру потерял. Гляди, гляди.
— Может, не стоит так пугать? — подала голос Вторая. — Пусть идет своим путем, пусть надеется на лучшее.
— Пусть смотрит! — жестко выговорила Первая, качнув короной волос. — Мне лучше знать.
— Нет! — закричала Людмила, — все вы врете! Он меня любит! Он не может быть таким.
— Любит? — удивленно вскинула брови Третья, в ее золотистых волосах блеснули радужные звезды. — Откуда ты взяла?
— Он говорит… говорил… Он каждый день говорил. — Людмила с убеждением прижала руки к груди.
— Об этом не говорят, — мягко возразила Третья. — Уж мне-то это хорошо известно. Любишь? — делай! — вот как надо. Смотри, — велела она.
Образ Николая исчез, а вместо него появилась Маринка. Она сидела на кровати в их с Николаем комнате и ела персик. Покончив с персиком, Маринка лениво выползла из-под одеяла, накинула на голое тело ее, Людмилин, халат и блаженно потянулась.
— А это кто такая, знаешь? — спросила Третья.
— Это Маринка — подружка моя школьная, — недоуменно проговорила Людмила, — но…
— Вот тебе и «но», — усмехнулась Третья, — дальше показать?
— Нет! — отшатнулась Людмила, прикрываясь руками.
— Ну, а это как тебе? — спросила Первая.
Тотчас возник образ одинокой старухи, сидящей у окна. Дрожащей рукой нащупав костыль, старуха тяжело поднялась, и вдруг, всем корпусом повернувшись к Людмиле, поглядела на нее тоскливым незрячим взглядом. На ее правой щеке дергалось темное пятно.
— Это… кто?… — едва проговорила Людмила онемевшими губами, содрогнувшись от страшной догадки.
— Это ты. — Спокойно пояснила медноволосая. — И, как видишь, совершенно одна. Платить придется за все, так и знай, — строго добавила она.
— А мой ребенок? Что с ним? — вскричала Людмила.
Зыбкий свет задрожал, по углам качнулись тени, пространство наполнилось невнятным шорохом, где-то вдалеке заунывно, тягуче и тонко зарыдало дитя.
— Ох, горько мне! — вдруг вскричала Первая, ломая руки. Ее черные косы расплелись и рассыпались по плечам, — Тяжко! Больно!
— Больно! Больно! — кричала Людмила.
— Женщина! Вы меня слышите? Очнитесь! Женщина!
Людмила открыла глаза. Перед нею в аккуратном белоснежном халате стояла молоденькая медсестра и настойчиво трясла ее за плечо.
— Что же вы так кричите, женщина? Режут вас, что ли? — обиженно проговорила она.
Медсестра взяла Людмилину руку и принялась аккуратно ощупывать вены:
— Не бойтесь, больно не будет. Или, может быть, вы передумали? — усмехнулась она, затягивая жгут на ее руке, — работаем кулачком, — приказала она, трогая иглой вздувшуюся вену.
— Пустите! — Людмила решительно отдернула руку и села.
От неожиданности медсестра вскрикнула и выронила шприц, осколки звонко брызнули на темный кафель.
Сознание медленно возвращалось к Людмиле.
— Ненормальная какая-то, — сквозь зубы процедила медсестра и, поймав жесткий, непримиримый взгляд пациентки, попятилась к двери.
Людмила огляделась. Больничная палата, койка, стул. На стуле ее вещи — джинсы, футболка. Она вдруг почувствовала, как где-то глубоко, в теплой ее утробе, едва ощутимо, но явственно затрепетала тоненькая живая жилка. Людмила, превозмогая тошноту, кое-как сползла на пол, дрожащей рукой нащупала одежду и принялась торопливо одеваться.
***
Пашка колдовал по-своему. Чтобы напугать отца, он разноцветными фломастерами рисовал страшную-престрашную Бабу-Ягу и горбатого Змея Горыныча прямо на обоях в родительской спальне. За маму он был спокоен, она всегда говорила, что не боится никаких чудовищ. Потом отец кричал на маму, что она какая-то «езда с ушами» и хотел Пашку бить. Тогда Пашка выхватывал свой меч-кладенец и яростно размахивал им перед самым носом отца. Оказалось, что ни страшных чудовищ, ни острого меча отец вовсе не боялся. Он почему-то смеялся и называл Пашку «смелый говнюк». Но мама не смеялась. Глаза у нее были совсем-совсем грустные. А Пашка хотел, чтобы мама тоже похвалила и сказала, что он — Пашка — самый главный ее принц. Тягаться с отцом было бесполезно, вон он, какой большой, все равно мама не послушается и пойдет с ним спать. А оттуда, из-за двери, всю ночь будет слышна приглушенная ругань, а иногда и мамины стоны, как будто ей больно. Это он делает ей больно. Пашка сколько раз предлагал ей свою кровать, а самому можно и на полу — подумаешь! Он вертелся под одеялом, сжимая кулаки, изо всех сил стараясь не разрыдаться, всем своим маленьким сердцем тоскуя по мягким маминым ладоням, по ее теплой груди и дивному аромату волшебных, сказочных, дивных волос, как у самой красивой принцессы на свете. Но слезы лились сами собой, из-за этого Пашка злился еще больше. Он хотел, чтобы отца не было. Только лет в десять, после очередного скандала и пьяной разборки, устроенной отцом, Пашка вдруг понял и прошептал про себя это слово: «Ненавижу!»
Однажды Людмила нашла фотографию Николая у Пашки в комнате. Лицо мужа было безобразно исцарапано, вместо глаз зияли дыры. Людмила молча собрала свои вещи и вещи сына, взяла десятилетнего Пашку за руку и ушла жить к матери.
— Смотри, дочь, это твоя жизнь, — говорила мама. — Никто тебя не осудит, ни люди, ни сам Господь. Десять лет терпеть такое. Он все равно сопьется, с тобой или без тебя — не важно. Просто без тебя он сопьется быстрее. А тебе-то всего тридцать — вся жизнь впереди. Знаешь, как твоя бабушка Надя говорила, очень мудрая была мама у меня: верь, надейся, люби.
— Верю, надеюсь, но не люблю больше, — отозвалась Людмила.
— Ну, значит, все. Не терзайся. У каждого свой путь.
— А бабушка Надя, какая она была?
— Веселая, — улыбнулась мама, — красивая была в молодости, ты на нее очень похожа. Глаза голубые, волосы каштановые, а на щечке родинка — мушка, как раньше называли. У тебя вот такая же. Жаль, мало пожила бабушка твоя. Ни тебя, ни Пашки нашего не дождалась.
***
— Куда ты, черт возьми? Зачем ты остановился? — Ольга была вне себя от ярости. — Будь проклята твоя чертова дача, твоя долбаная машина и твои вечные закидоны, идиот, — злобно проговорила она.
Виктор припарковал машину, включил аварийную сигнализацию, безразлично взглянул на безупречный Ольгин профиль и, накинув на голову капюшон куртки, вышел в непроглядную тьму. Летний дождь хлестал нещадно. Виктор поежился и зашагал назад вдоль обочины, по щиколотку проваливаясь в придорожную жижу.
— Эй! — окликнул он темную фигурку, возившуюся у припаркованной машины, — аварийку хоть бы включили! Чуть не врезался!
— Ой, а я и забыл! — повернулась к Виктору фигурка, оказавшаяся парнишкой лет тринадцати.
— Ты один? — удивился Виктор, подходя ближе и заглядывая в салон. За рулем никого не было.
— Нет, мама в машине. Замерзла она. Я сказал, чтобы не выходила, — деловито пояснил парень, открывая багажник.
— Понятно, — усмехнулся Виктор, невольно залюбовавшись мальчишкой.
— Да вы не беспокойтесь, я сколько раз колесо менял, справлюсь, — заявил парень, вытягивая из багажника домкрат. Мальчишка абсолютно промок и продрог.
— Ну, ладно, мужик, я тогда пошел, раз такое дело, — рассмеялся Виктор.
Парень весело засмеялся в ответ.
— Паша, с кем ты? Что вы тут смешного нашли? — раздосадовалась Людмила, пытаясь выбраться из задней двери и тут же проваливаясь в глубокую лужу.
— Мама, — подскочил Пашка, — я же сказал тебе, сиди!
— Сиди, мама, все под контролем, — бодро проговорил Виктор, ловко загоняя домкрат под днище. — А авариечку все же включите, если не сложно, там кнопочка такая есть. Красненькая.
Внезапно начавшийся дождь так же внезапно прекратился. Небо очистилось и поднялось необъятным куполом над головами людей, освещая узкую проселочную дорогу, густые кусты по обочинам туманным светом мерцающих звезд, а из-за косматой тучи блистательно и благородно выплыл вдруг четкий серебристый серп.
Провозившись минут двадцать, Виктор, не без помощи Пашки, конечно, которому коротко приказывал то посветить фанариком, то подать ключ, благополучно поменял пробитое колесо. Людмила села за руль, опустила стекло:
— Спасибо вам. Давайте подвезем, — предложила она.
— Нет, спасибо, вон там моя машина, — Виктор сделал неопределенный жест, с улыбкой глядя на Людмилу.
— Где? — спросила Людмила, кинув взгляд на хорошо освещенную фарами пустую дорогу впереди.
— Что где? — не понял Виктор.
— Нет же никого, — проговорила Людмила.
Убедившись, что дорога пуста, Виктор расхохотался. В его темно-серых глазах прыгали задорные искорки:
— Похоже, меня кинули, ребята, — весело резюмировал он, тряхнув черноволосой головой.
— А вам куда?
— Да тут недалеко, всего шесть километров. Арсаки, может, знаете?
— Ой, и нам в Арсаки! — обрадовался Пашка.
— Ну, что ж, как говорила моя покойная бабушка — Вера Ивановна: не задавай глупых вопросов судьбе, — проговорил Виктор и без колебаний сел в машину.
Ольга гнала автомобиль обратно в Москву:
— Ничего, пешком дойдет, не расклеится, — злобно шипела она.
Внезапно под днищем что-то хлопнуло, и страшная, неудержимая сила повлекла машину в кювет.
***
Три женщины в длинных светлых рубахах до пят обступили бездыханное тело:
— Иногда приходится идти на крайние меры, — промолвила черноволосая, — обмороком тут не отделаешься, слишком сложный случай.
Медноволосая склонилась над Ольгой и взглянула в ее широко раскрытые глаза:
— Вечно ты сгущаешь краски, — вымолвила она, прикладывая прозрачную ладонь ко лбу девушки, ресницы которой тут же затрепетали.
— Жива, — произнесла златовласая. — А вот и он, — указала она на блеснувшие вдали огни фар.
Заметив перевернутый автомобиль в неглубоком кювете, водитель длинно затормозил. Обычно в подобных случаях он равнодушно проезжал мимо, но на этот раз неожиданно для себя принял другое решение. Припарковавшись, мужчина поспешил к лежащей у обочины девушке. Ольга зашевелилась и приподняла голову:
— Идти можете? — спросил Николай, поймав отрешенный взгляд.
— Могу, — выдохнула Ольга, — только вот голова…
Не теряя ни минуты, Николай бережно приподнял девушку и понес в свою машину.
— Сумка, деньги… — пролепетала Ольга.
Николай метнулся за сумкой, поспешно сел за руль и помчался в ближайшую больницу, указатель которой появился через несколько километров. Он уверенно вел машину, изредка тревожно поглядывая на девушку. Никогда еще не доводилось ему встречать такую красавицу.
— Ну, вот, — удовлетворенно промолвила златовласая Любовь, — теперь все правильно.
— Да, — протянула медноволосая Надежда, — эти друг друга стоят. Надеюсь, у них получится.
— Так-то лучше! — проворчала черноволосая Вера. — А то напутают, навертят так, что сами потом и во век не разберутся. А что, Люба, — улыбнулась черноволосая Вера, — Ольга-то — твоя внучка, получается? Или я что-то путаю?
— Уж больно хороша, — подыграла медноволосая Надежда, — такие-то на дороге не валяются.
Вера и Надежда прыснули.
— Моя, — расцвела златовласая Любовь.

КТО ТАКОЙ КОЛЯ?
На даче было здорово. Прабабуля была еще ого-го! Она носилась за девчонками по участку, накинув на себя простыню и размахивая ее краями, словно крыльями гигантской птицы. Да, прабабка была похожа на крупную белую неведомую птицу. Однако из-под простыни она не каркала и не пищала, как птица, а почему-то выкрикивала страшным голосом:
— Э-гей! Я — людоед-детишкоед! И где тут сладкие попки? А? Дайте, дайте мне мягонькую девчонку на закуску!
Нина с Дашей, отчаянно вереща от страха и восторга, разбегались в разные стороны. А потом бабуля учила их вдевать нитку в иглу. И ничего не получалось.
Они слушали, как поднимается на поверхность пруда воздушный пузырек, наполненный рыбьей душой, один, а вон там — еще. Для этого надо было сидеть очень смирно, а то рыбья душа не сможет подняться, и пузырька не увидишь. А он смешной. А тут, глядите, прямо под ногами, молча раздвигая почву могучим мясистым темечком, лезет, пыжится, тянется к белому свету боровичок.
Они наблюдали, как кот, прищурив алмазный глаз, шурша и трепеща пастью, заполненной несчастным тельцем бронзовой стрекозки, лениво прикусывает ее слюдяные перепончатые крылышки. Конец стрекозке. Зачем коту стрекозка, которую он даже в лютую голодуху не стал бы поедать? В ней же нет мяса. Ну, как же! Стрекозка коту не для мяса. Она великолепна переливчатой и озорной своей резвостью, поэтому кот сидит целый час на берегу затянутого ряской пруда и ждет, когда она сама, по своей легкомысленной натуре, вспорхнет к самому его носу. И тут он, даже не замочив кончиков бархатных лапок, просто подцепит глупышку на коготок и сунет трепещущую жертву в пасть. Нежно, не смыкая клыков, так, чтобы она еще пощекотала ему язычок, молча и бестолково сопротивляясь.
— Вот она — тишина. В ней и прелесть, и тайна, и жизнь, и смерть, — говорила прабабушка.
— Бабуля, а как это — смерть? — холодея от ужаса, спрашивала Даша.
— Да, так. Очень просто. Как мыльный пузырь, — смеялась бабка, — раз — и нету!
***
Нина закрылась в прохладной комнатушке, подтащила под бок своего персикового кота, размякшего от сытости и хозяйской ласки, и стала слушать, как трещит в кошачьем тельце трогательная и безмятежная кошачья трещотка. Сквозь окошко просыпается молчаливая серебряная пыль. Нина берет ножницы и начинает резать платье. Это старая, никчемная тряпка. Она истлела от времени, и, некогда драгоценные кружева расползаются прямо под пальцами. Нина сосредоточенно режет платье ножницами. Аккуратные полоски. Тихо. Спокойно. Вжик… вжик… вж…
— Нина! Спишь, что ли?
Девушка вздрогнула от неожиданности и распахнула глаза. Персиковый кот прижал плюшевые ушки и перестал урчать.
— Иду, — бодро выкрикнула Нина.
Она стоит посреди террасы. В ночной рубахе. На голове — красная бейсболка.
— Что случилось?
— Ничего. Я думала, ты спишь.
— Да, нет же. Зачем это — я сплю? Ничего я не сплю. Глупости какие. Что я, дура, что ли спать? В полтретьего ночи…
— В самом деле?
— Что?
— Уже ночь?
— Нет. День.
— А почему солнца нет?
— Аааа… затмение… солнечное…
— Неужели? — глаза старухи округлились. — В последний раз мы наблюдали затмение в девятьсот шестом, или в девяносто шестом… я прекрасно помню, — она мечтательно возвела глаза, пошарила впотьмах кресло, грузно села. — Мы тогда невероятно шалили с одним красавцем-кадетом. И было очень темно.
Нина подошла, сняла с ее головы бейсболку. Старуха забеспокоилась, напряженно и мучительно вглядываясь в пустоту слепыми глазами.
— Где? — внезапно взвизгнула она.
— Что?
— Где мои бриллианты? — капризно загнусавила старуха.
— Успокойся, я положила их в сейф.
— Вот и славно. Я устала. Они приходили опять. И с ними девчонка. Лезла в дырку в стене.
— Зачем?
— Как зачем? — возмутилась старуха, — воры! Я спрятала свои протезы, — прошептала она доверительно, прикладывая изуродованный подагрой палец к впалому рту, — и трусЫ. Все воры. Никому нельзя доверять.
***
Утром позвонила Дарья. Полусонная Нина взяла трубку:
— Ну, как вы там?
— Да, нормально, в общем-то, — хмуро ответила Нина. — Только вот маленький вопросик: почему ты не предупредила меня, что бабуля не спит по ночам? Это жестоко, сестра. Еще неделю назад все было нормально, и мы прекрасно спали. Ты же на прошлой здесь была. И что изменилось?
— Ну, прости-прости, — затараторила Дарья, — я совершенно забыла сказать про таблетку. Доктор прописал.
— Ага. Про какую?
— Ну, беленькую такую. Надо половиночку дать.
— А название есть у этой таблетки?
— Есть, конечно, только я не помню, как называется.
— Дорогая моя, — нежно начала Нина, — а ничего, что у нашей прабабули полкомнаты завалено маленькими белыми таблеточками?
— Ну, на ней человечек такой нарисован. На упаковке.
— Ладно, жду тебя в воскресенье.
Раздосадованная Нина отключила телефон и на цыпочках пробралась в комнату прабабки. Кровать была пуста. Девушка в волнении заметалась по комнате. Она обшарила все углы, даже заглянула в шкаф и под кровать. Старуха исчезла.
— Бабуля, где ты? — позвала Нина.
В доме было тихо, ни шороха, ни вздоха. Нина выбежала в сад. Пробежалась по дорожкам, тревожно оглядываясь. Калитка заперта. Липкое предчувствие подступило к горлу.
— Бабуля? Бабуууля! — в отчаянии завопила Нина.
— Незачем так орать, Коля, — услышала она спокойный голос за своей спиной.
Нина обернулась. Старуха в плаще поверх ночной рубахи стояла на дорожке, освещенная косыми лучами утреннего солнца. Одной рукой она опиралась на лопату, другой цепко держала за шиворот персикового кота.
— Незачем орать, Коля, — повторила она, строго глядя на Нину, — и какая я тебе бубуля? Странно даже. Помоги мне вот лучше надеть это восхитительное боа, — приказала она, протягивая Нине кота, — оно дивно подчеркнет цвет моих глаз.
***
— Не включай свет. Давай так посидим. Послушаем. Тишину.
— Бабуля, а кто такой Коля?
— Коля? Как, вы не знакомы? Я непременно познакомлю вас. Непременно. — Морщины на ее лице разгладились. — Он только вот вчера заходил. Песню пел. Вот эту: на поле танки грохота-а-а-ли, — завела старуха надтреснутым фальцетом, — и молода-а-я… не узна-а-ет…
Она вся как-то сжалась, руки беспокойно зашарили по столу, сминая скатерть.
— Бабуля, а помнишь, как ты нас с Дашкой шить учила? — спросила Нина, тревожно глядя на бабку.
— Ой, как же хочется, — заговорила старуха, выпрямляясь, — как же хочется тишины.
— Да, вот же она, бабуля!
— Тише, — проговорила старуха, — не шуми. Я всех пережила. И мужей и детей, и внуков. А Коля обещал завтра прийти. За мной. Мы с ним тишину любили слушать. А какая тишина была в наше время! Царская! Теперь такой нет и в помине. Что это за тишина, когда из крана капает, или шины по дороге шуршат? Тишина — это когда слышно, как звездочки шепчутся. Разве такое теперь расслышишь? А ты все равно старайся, — обратила она к Нине слепое лицо. — Это великое счастье, когда слышишь шепот звезд.
***
В шкафу висели старые шубы. Сморщенные, как старушки, напуганные солнечным светом старомодные шляпки, притаились на верхней полке. Повсюду были разложены старые вещи, некоторые лежали так — цветастыми горками, другие были уже упакованы в пластиковые мешки. И письма. Письма повсюду. Пожелтевшие треугольники, истертые, пахнущие нафталином и лавандой.
— Боже мой, куда это все девать? — возопила Даша, оглядывая залежи хлама, — мы с тобой каждый год выгребаем какую-нибудь квартиру! Надо в одной из квартир устроить семейный музей. Будем приходить, перебирать. Письма читать.
Даша взяла в руки старинный кофейник:
— Ну, как я могу эту вещь выбросить? Как? Мы же из него кофе пили.
— Да, уж, кофе — это сильно сказано, — улыбалась Нина, — чайная ложка разбавленного, остальное — молоко, до краев.
— А это, посмотри, это же мамино платье — синее, в горох. Надо же, как сохранилось, — удивилась Даша.
Она взяла ножницы и отрезала кружевной воротничок. Вжик…вжик…
— На память. Смотри, какой красивый. Ручная работа.
— Да. Тут целая жизнь, которую мы и не знали. Даш, а кто такой Коля? — спросила Нина, разглядывая старинный альбома с фотографиями.
— Кажется, это первый муж прабабули, он погиб на войне, — ответила Даша, — и письма вот — от него?
— Она перед смертью говорила, что он за ней придет, этот Коля. Завтра придет, говорила. Получается, что пришел. Она на следующий день и умерла. Всего месяц до ста не дожила.
— Нин, ты любимица была, вот и досталось… бабулю проводить. Я бы не смогла, сбежала бы, точно.
— А куда было бежать? Суббота, скорой не дождешься. Вот и сидела рядом. За руку держала. А она вдруг — раз, и нету. Знаешь, я не буду читать эти письма. Нельзя.
***
На кладбище лежали все. И отец и мать, и бабушка с дедом. Вот теперь и прабабушка. Прасковья Федоровна. Девушки положили цветы на свежий холмик, постояли с минутку и пошли к выходу. Под ногами шуршала листва. Чудно. Спокойно. И очень тихо. Вжик… вжик… вж… они режут тишину.
***
— А будешь ждать меня, Паня?
— Буду, Коленька. Я тебя знаешь, как ждать буду? Тихо. Только ты обязательно возвращайся. Слышишь? Да, ты обманешь меня!
— С чего это?
— Возьмешь, да и не вернешься.
— А ты на звезды смотри! Слышишь, как они шепчутся? Я к тебе обязательно приду, Паня. Верь мне.
И, некогда драгоценные слова растворяются в шепоте звезд. Мы слышим. Мы знаем, кто такой Коля. Мы помним тебя, ба…

ЛОШАДКА БЕЛОНОГАЯ
Со времен собственного глубокого детства Катя считала себя абсолютной уродиной. Волосы цвета сухого песка она тщательно зачесывала и сводила в тугой валик на затылке. Очки, размером с «мельничные колеса» в черной оправе выпучивали и без того выпуклые ее глаза. Рот широковат и толстоват, особенно, когда Катя улыбалась. Поэтому она старалась улыбаться поменьше, в самых крайних необходимых случаях.

Единственно нормальный у Кати был нос, не длинный и не короткий, не кривой и не горбатый, а обычный — ровненький сверху, оканчивающийся аккуратной такой картошечкой. В общем, красивый нос. В области шеи, однако, у Кати имелся некоторый перекос. Нет, не в смысле, что шею перекосило, нет, но уж слишком длинна и тонка. Катя неизменно скрывала ее в свитерах с обширным горлом. Ну, плечи мы пропускаем в своем описании, поскольку ничего в них необычного не наблюдалось, плечи, как плечи. Грудь, да, грудь слегка крупновата. Поверх свитеров Катя носила какой-нибудь шарфик, ну, чтобы не сильно выпячивало. Просторные свитера скрадывали ее талию и бедра аж почти до коленок, так что про эту часть туловища ничего сказать невозможно. Ноги и руки длинноваты, нескладны, что особенно замечалось при ходьбе.

Конечно, когда подвернулся на ее жизненном пути упитанный и красивый Влад, Катя влюбилась крепко и основательно. Вообще, все, что она делала в жизни, имело крепкую и основательную систему, будь то учеба, работа или, скажем, взращивание хомяков. От этих безудержно крепких и основательных, а местами даже остервенелых стараний, все у нее почему-то случалось наперекосяк. На учебу, а впоследствии и на работу она вечно опаздывала именно потому, что старалась прийти вовремя. Обожаемые хомяки то и дело испускали дух от обилия витаминов.

Так и тут. Влад был окружен незримым вниманием денно и нощно. Катя блюла любимого, где бы он ни находился. Она звонила ему на работу утром справиться о самочувствии, в обед узнавала, что он ел, к вечеру интересовалась, когда вернется, позже — отчего задерживается. Так же основательно и крепко Катя готовилась к ночи. Она писала стихи. Вот и этой ночью сокровенные и выстраданные строки она проникновенным шепотом озвучила Владу:

— Я рассказать тебе хочу,
Как долго я тебя искала.
О красоте твоей молчу,
Ты — мой олень, о ком мечтала.

В этом месте Влад зачем-то отвернулся, плечи его дрогнули. «Бедненький, плачет! — подумала Катя, — Боже мой, какой же он милый!»
Воодушевленная такой нежной реакцией, она продолжала:

— Тебя люблю, и верю, что
Мы, мирозданием объяты,
Сменивши шубы на пальто,
По полю бегаем куда-то.

Плечи Влада сотрясались, и голос Кати забирался выше:

— Для нас распустится мечта,
И воронье покинет гнезда.
Пока у нас стучат сердца,
Любить ведь никогда не поздно.

Влад держался долго, недели три. В начале декабря поздравил девушку с двадцатипятилетием красивой смс-кой и испарился. Плакаться Кате было особенно некому. Ну, разве что старинному другу Витьку, который не преминул явиться в назначенное время в знакомую обоим уютную кафушку.

— Ну, чего ему не хватало? Ума не приложу, — причитала Катя, прикладывая влажную салфетку к глазам. — Я же от чистого сердца, с любовью. И стихи вот. Ну, скажи, кто ему стихи-то напишет? Это же боль моя, сердце мое. В них моя жизнь, любовь, вера — все в моих стихах. Вот бы для меня кто написал!
— Кать, а, может, и не нужны ему стихи? — осторожно поинтересовался Витек. — Может, ему песни больше по душе или там, картины, например,… в виде кинематографа?
— Э-э, много ты понимаешь… картины… Да он плакал от стихов моих! Плакал, понимаешь!
— Ну, хорошо, хорошо, — сказал Витек примирительно, — почитай мне что-нибудь.
Катя моментально преобразилась, глаза ее внезапно просохли. Она опустила ресницы, от чего сквозь очки стали видны ее полукруглые бледные веки. Катя медленно приоткрыла веки, прищурила выпуклые глаза, свирепо свела брови к переносице и с острой ненавистью уперлась в Витька:

— Ты разлюбил меня? Урод! — выплюнула Катя ему в лицо.

Витек вздрогнул, проглотил тягучую слюну.

— Так шуруй, давай, полем или лесом, — злобно проговорила Катя.

Витек выпрямился и обратился в слух.

— Пусть лошадка меня несет
За каким-то другим интересом.

Витек подпер голову рукой, брови его страдальчески изогнулись.

— Я тащусь за лошадкой в пыли,
За своею стремлюсь белоногой, — подвывала Катя.

Витек зашмыгал носом.

— У нее все копыто в кр-р-рови,
А ты, сволочь, лошадку не трогай, — приказала Катя, строго глядя на Витька.

Витек срубился на стол. Плечи его трепетали. Судорожные руки шарили в поисках салфетки. Он как-то даже подхрюкивал, произносил что-то похожее на «э-э», «и-и-и» или «хэ-хэ», Катя точно не могла разобрать. Она печально смотрела на него выпуклыми глазами и гладила по голове.

На следующий день Витек решился действовать.
— А мы возьмем врага измором, — заявил он. — Поглядим, что твой Влад скажет после этого. Ты, главное, не переживай, Кать. И обещай во всем меня слушаться. Обещаешь?
— Обещаю, — вздохнула Катя.
Первым делом Витек потащил девушку в салон. Несмотря на протесты, мастер расплел невнятную кудельку на ее затылке, и по Катиным плечам разметались чудесные локоны светло-русого необыкновенного оттенка.

— Это же надо так искусно красоту скрывать, — изумился Витек.
Далее были окулист, визажист и стилист. Катя преображалась на глазах. Кстати, о глазах: окулист предложил линзы, и очки в чудовищной черной оправе были тут же вышвырнуты в ближайшую урну решительным Витьком.
— Ну вот, — с удовлетворением оглядывая Катю, произнес он, — теперь дело пойдет на лад. Следующий пункт в моем тайном списке фигурирует под кодовым названием «Влад». Как думаешь, а пойдет ли он на живца?
— На какого еще живца? — не поняла Катя.
— Это я так — мысли вслух, — сказал Витек. — А сейчас мы идем в ресторан, — заявил он.
— Ты что, с ума сошел? — возмутилась Катя. — Как я такая пойду?
— И какая такая, интересно?
— Ну, такая вся. Это же не я.
Катя с нескрываемым любопытством разглядывала себя в зеркало:
— Меня узнать невозможно.
— Не волнуйся, — успокоил Витек, — кому надо, тот узнает, будь уверена.
— И кого это ты имеешь ввиду? — Катя подозрительно оглядела Витька.
— Кого-кого? Влада твоего! Кого еще? Для кого стараемся, спрашивается? Ну, так, у меня планы, а ты срываешь. А обещала слушаться, между прочим, — напомнил Витек. — В последний раз спрашиваю, идешь в ресторан или нет?
— Нет. Я никуда не пойду. Отдай мой свитер, — твердо проговорила она.
— Ну и пожалуйста, — разобиделся Витек, — вот тебе свитер, вот еще… штаны, что ли… и давай, шуруй, лошадка, понимаешь, белоногая.
— Ах, так! — Катя вспыхнула, выхватила одежду и резво направилась к выходу.
— Давай-давай, — усмехнулся Витек, — гляди, копыто не подверни… в пыли, — прокричал он ей вслед.
Лучше бы он этого не говорил. Потому что Катя моментально поскользнулась и пребольно шлепнулась на кафельный пол салона.

Следующие полчаса Витек растирал ушибленную Катину коленку и, выстроив в качестве свидетелей весь персонал салона во главе с администратором, красноречиво и убедительно просил прощения. За лошадку, за пыль и за копыто.

Вечером того же дня Витек выложил в сети нежнейшие селфи с Катей из ресторана. Через бокал, на брудершафт, вид сбоку через грудь, сквозь локон, чмок-в-щечку. Утром Кате позвонил Влад. Он сказал, что совершенно неожиданно задержался в командировке и вернулся вот только сию минуту. Он долго рассказывал про «что-то со связью» и «что-то с телефоном» и просил о встрече. Катя страшно обрадовалась и во встрече Владу с наслаждением отказала.

Витек явился к обеду, как и обещал. Обыкновенный такой Витек, друг детства и юности. Обыкновенная Катя, стройная, складная, удивительно светлая, не скрывая улыбки, пригласила гостя к столу. Витек с удовольствием умял тарелочку борща, пару котлеток с пюрешкой и, откинувшись на спинку стула, вдруг серьезно произнес:
— Кать, я стих сочинил. Про наше детство. Для тебя.
— Витек, ты меня удивляешь, — улыбнулась Катя. — Читай!
Витек засмущался, полез в карман и достал скомканный исписанный лист:
— Волнуюсь, — усмехнулся он.
Катя придвинула стул, присела.
Откашлявшись, Витек начал:

— Вот сижу я один и думаю:
Что в груди у меня карябает?
Это детство во мне тилибумкает,
Проплывает во мне корабликом.

Катя прикрыла рот рукой и потупилась.

— Не вернуться мне в детство милое,
К берегам не швырнуться прошлого.
Что же так ты меня скосило-то,
Детство милое, заброшенное? — в голосе Витька зазвучали драматические ноты.

Катя пригнулась к столу. Она как-то зашипела и задрожала всем телом.

— И лошадкою белоногою
У крылечка девчонка топчется, — яростно выводил Витек, —
Вот возьму и ее потрогаю,
Потому что ужасно хочется.

Катя сползла на пол и там беззвучно корчилась.
— Кать, ты чего? — озадачился Витек, заглядывая под стол. Через минуту они безудержно ржа…, нет, целовались под столом.

НЕГОДЯЙ
Жиденькое мартовское солнышко блеснуло в окошко, просочившись сквозь муаровые шторы. Сонечка вздохнула, улыбнулась краешками припухших губ, сощурилась и потянулась, сладко вытянув из-под одеяла белоснежный округлый локоток, весь расчерченный золотистыми солнечными штрихами.
— Полно спать! — воскликнула она, соскакивая с постели и, подобрав кружева ночной сорочки, заскользила босыми ножками по пушистому ковру, вся в дрожащих, звенящих, сочных солнечных пятнах.
— Ниночка! Да, что же ты так заспалась! — Смеялась Соня, разворошив постель сестры. — Где ты? Взгляни, какое чудное утро, Нина! Солнце! Иди ко мне, солнце! Поцелуй меня, солнце! — Кружилась Сонечка, распахивая шторы, тормоша сестру, в задумчивости застывшую у окна.
А за окном вызревал новый день — день их рождения — март чернел ноздреватым снегом, неопрятные груды которого, вздыбленные по обе стороны дороги, были похожи на старое унылое тряпье. Ниночка глядела, как дворовой мальчишка лениво шаркает метелкой, бестолково гоняя разноцветную грязь, как Николенька в серебристом от солнца мундире и глянцевых сапогах ловко гарцует в седле, пришпоривая масляно-розового жеребца. Как Николенька, не оглядываясь, удаляется от нее по дороге, не оглядываясь, удаляется…
— Нина, опять ты… — Сонечка подошла к сестре сзади, обхватила мягкими руками, прильнула, — ну, посмотри на меня, слышишь, — заговорила она ласково.
Ниночка развернулась к сестре, вгляделась, словно в зеркало — так они были похожи, прижалась, плечи ее дрожали.
— Ну, что ты? — зашептала Соня. — Пойдем, я уложу тебя. А, хочешь, лягу рядом, расскажу тебе сказочку?
— Ну, так вот, — начала Сонечка таинственным голосом, когда обе они улеглись, — жил-был один принц, и жил он вот здесь, — указала она на заплаканный носик сестры.
Ниночка улыбнулась.
— А тут…, — Сонечка сделала страшные глаза, ее пальчики побежали под одеялом ниже, ниже, между двух крепких холмиков, забарабанили по животу, забрались в пупок, защекотали под животом. Ниночка рассмеялась, вздернула колени:
— Только не там! — хохотала она.
— Нет, там! И только там! А где же еще живет принцесса? — низким голосом завывала Сонечка, — открывай ворота, живо! — приказала она, пытаясь разомкнуть плотно сдвинутые Ниночкины бедра.
— Барышни! Завтракать! — раздалось из-за двери.
Получасом позже аккуратные барышни спустились в гостиную, где уже сидела за столом их грузная маман — Фекла Макаровна — с благодушным отечным лицом. Во главе стола расположился солидный господин в темном сюртуке — глава семейства — фабрикант Михаил Иванович Свешников. При появлении дочерей Михаил Иванович ухватил золоченый монокль, болтающийся на обширном животе, и, вдавив его в глаз, воззрился на них:
— Ах, вот они — голубушки — именинницы! — запричитал он, посмеиваясь. — Ну, те-с, целуйте, — велел он, зажмуриваясь и подставляя рыхлую щеку. — Это — Ниночка — кошка моя мягкая. А это — Сонька — шалунья — так или нет? Или опять перепутал?
— А в Париже — дожди — серенько, хмуренько, но тепло. Я доху тотчас уложил, как приехал так и забыл об ней. Все по делам, да по делам, но на Нижинского попал, — похвастался Михаил Иванович, — думал Нинуле угодить, театралка ты моя. Только впредь — уволь, душа моя, не мое это — на балеты глядеть.
— Дремучий ты, папка, все же, — расстроилась Ниночка, — Нижинский — гений!
— Так, кто ж спорит-то, голубушка? — загудел Михаил Иванович. — Вам — барышням и судить, как мужик на сцене выкамаривает. А я поглядел-поглядел, заснул, проснулся — все вокруг топочут и свищут. Ну-с, так, кто к нам пожалует нынче?
— Барон Вревский с сыном, — сообщила Фекла Макаровна.
Сердце Ниночки сладостно сжалось.
— Плахова с дочками и Лобановы, — окончила маман.
— Ах, зачем же Лобановы? — вспыхнула Сонечка. — Петруша Лобанов так на меня глядел в опере! Вот так! — она скосила глаза к носу и затрясла головой, — и лицо у него сделалось такое преглупое, как у Тимошки-дурача из нашего имения. Тоже мне — граф! — фыркнула она.
Все дружно рассмеялись.
— Бедный мальчик, видимо, несколько близорук, только и всего, — добродушно возразил Михаил Иванович. — Да, вот еще, по просьбе Сонечки заказ сделал на улице Камбон у Шанель.
— Ах, Коко! Папка, ты — чудо! — Сонечка, стремительно подскочив, клюнула отца в лоб. — Где?
— Так, беги, гляди скорей. Сам-то даже и не смотрел — шляпки, штучки-чулочки — тьфу — будь оно не ладно, — рассмеялся Михаил Иванович.
После обеда барышни поднялись к себе одеваться. Парижские обновы уже были разложены — ахкакие чулки — подними подол, дай посмотреть — и шляпки перемерены и поделены по разумению Сони — Ниночка, это — мое — тебе все равно не к лицу рдяное — а тебе к лицу? Ну, хорошо, возьми, — ты — душка, Боже, какие туфли.
Около пятнадцати часов пополудни Нину вызвали к отцу. Она вошла в кабинет, пахнущий дорогой кожей, типографской краской свежих газет. Михаил Иванович вздернул монокль под бровь и солидно молчал, оглядывая дочь:
— Некий молодой человек… просит твоей руки, — объявил он веско.
— Кто? — выдохнула Нина.
— Лобанов Петр Александрович.
— Папенька, нет! — отшатнулась девушка.
Стены кабинета накренились, поплыли куда-то вбок, папенькин стол взмыл под потолок вместе с папенькой, перевернулся, монокль завис, покачиваясь, на шнурке.
Ниночку уложили в постель. До приезда гостей оставалось каких-нибудь пара часов.
— Ну, что случилось? — шептала Сонечка, — Что произошло? Будешь у нас графиней, переедешь в Москву, заведешь детишек. Я завидую тебе, сестра.
— Нет, Соня! — дрожала Ниночка, — лучше мне умереть.
________
Тоненько скрипнула дверь, и шумный праздник, вместе с дрожащим светом проник в комнату. Ниночка отвернулась к стене и прикрыла глаза.
— Это ты, Сонечка? — спросила она.
Сонечка присела на край кровати, тронула мягкие кудри, провела кончиками пальцев по изгибу щеки, коснулась мочки уха, ожгла дыханием шею, плечо. Ласки ее были другими. Ниночка встрепенулась, вывернулась. В изголовье сидел Николай, его губы были нежны.
— Ниночка, не бойтесь, я вас не трону, — зашептал он.
— Ах, теперь все равно, Николенька, — Ниночка подалась вперед, касаясь губами его щеки, лба, покрывая поцелуями ладони, — меня выдают за Лобанова.
— Нет, послушайте, — отстранился вдруг Николай, — Петруша сделал предложение Сонечке и та согласилась.
— Как? — насторожилась Нина.
— Да, ваш папенька просто перепутал! Он вызвал вас, вместо Сони. Все разрешилось, Ниночка.
— Ах, так! — разгневалась Нина. — Так пойдите же немедленно прочь! Да, как же вы посмели! Вы! Негодяй! — зашипела она.
— Конечно! — покорно согласился Николай, решительно обнимая ее, — я тотчас же удалюсь. А завтра наведаюсь к вашему папеньке просить вашей руки.
— Напрасно. Я откажу вам.
— Извольте. — Посерьезнел Николай. — А теперь спускайтесь к гостям. Я не намерен ждать до завтра. Вы откажете мне сегодня, — сказал он и поцеловал ее в мягкие удивленные губы.

ПАГАНИНИ
В начале девяностых Василия Васильевича Бутко вместе со всем техническим отделом завода отправили в бессрочный отпуск. В одночасье выпроводили, мол, погуляй, пока мы тут репу почешем, разберемся, а там, гляди, и назад вернем. Ну, Василий и загулял, даром что весна. Первым делом он загрузил необходимое в чудовищных размеров рюкзак, чудом сохранившийся еще с армейских времен. С трудом водрузив его на собственные тщедушные плечи, Василий отправился на дачу в Купавну. Оглядев нехитрое хозяйство цепким взглядом и оценив собственные возможности, он произвел посадки картофеля, предварительно деловито и неспешно проштудировав инструкцию начинающего садовода.
В начале лета Верочка — хрупкая, белокурая его супруга, сняла первый урожай редиса, подрезала кудрявый хрусткий салат, терпкий укропчик, нежную узорчатую кинзу. Василий Васильевич добродушно покрякивал, наблюдая, как Верочка своими тонкими прозрачными пальцами выкладывает свежую зелень на блюдо, что-то едва слышно напевая себе под нос. Ах, как ослепительны пряди ее золотистых волос, отливающих бронзой в косых лучах предвечернего солнца. Как она сейчас поглядела, кольнула, метнула из-под ресниц голубую лучистую стрелу. И вдруг озорно наморщила вздернутый носик, замахнулась мокрым листом салата, обрызгала смеющийся Васин рот. Все будет хорошо, все будет просто отлично, и сегодня, и завтра, и потом, и всегда. Мы прорвемся с этими нашими рюкзаками, с нашей молодой картошечкой, запасенной на зиму на балконе московской квартиры. Нашими-то руками смастерим, нашими головами сообразим, будем жить, пока вы там репу свою чешете.
Осенью завод окончательно закрыли и Василию Васильевичу выдали полный расчет. Он осел дома, облачился в цветастый передник и принялся хозяйствовать. Скрупулезно изучив ‘Книгу о вкусной и здоровой пище’ тысяча девятьсот шестьдесят второго года издания, Василий Васильевич выдавал разнообразные кулинарные нелепости, стараясь порадовать супругу.
Верочка, после развала предприятия, на котором она трудилась в бухгалтерском отделе, время от времени подрабатывала по специальности. Вызовов было не много, деньги катастрофически таяли. Женщина занервничала, стала покуривать, выговаривать мужу за его бездействие, раздражалась по пустякам.
Он молча уходил под дождь, в сырую московскую осень, бродил по улицам, глядел, как оголтелый серенький народец, кто с полосатыми баулами, кто с деловыми папками, суетно и бестолково кружит вокруг. Василий Васильевич пытался было найти себе достойное применение, но его инженерное образование оказалось не востребованным ни в челночном, ни Бог знает в каком еще бизнесе. А с той поры, как Верочка решилась действовать, жизнь Василия Васильевича превратилась в сущий ад. Ежедневно ровно в десять утра и ни минутой позже из соседней комнаты раздавался монотонный тягучий вой. Василий Васильевич с тоской вспоминал, как лет тридцать тому назад впервые пришел в зубоврачебный кабинет и сел под бормашину. Ровно через пятнадцать минут из комнаты выходила раскрасневшаяся, взволнованная Верочка и мимо мужа шла на балкон курить.
— Ну, как сегодня? — участливо интересовался супруг, отирая руки о передник.
— Вася, ну, что ты все время спрашиваешь? — раздраженно выговаривала Верочка, нервно запихивая сигарету в пепельницу. — Не все так сразу. Мне же надо форму восстановить.
— Ну, да, ну, да, — растерянно соглашался Василий. — Я за кефирчиком пока сбегаю…от греха…, — добавлял он из коридора, поспешно обуваясь.
Примерно через месяц Верочка торжественно пригласила мужа в соседнюю комнату в качестве слушателя. Василий Васильевич вошел и присел на стульчик, аккуратно сложив узловатые пальцы на коленях. Верочка настроила скрипку и, выставив левую ногу чуть вперед, медленно повела смычком по струнам. Ее хрупкая фигурка светилась изнутри спокойным и благородным светом, как кремлевская звезда. Она закачалась в такт мелодии из стороны в сторону, пальцы скользили по грифу то вверх, то вниз, лицо, искаженное мучительной творческой болью, нервно подергивалось. Верочка вдохновенно прикрыла глаза и быстро-быстро затрепетала смычком, оттопырив нижнюю губку. Василий Васильевич конфузливо прикрыл рот рукой, подавляя смешок, невероятным усилием воли справился с собой и изобразил на лице восторженное одобрение. В эту минуту он особенно нежно ненавидел скрипку своей обожаемой жены.
— Ну, как? — тревожно спросила Верочка, окончив играть.
— Обалденно, — твердо проговорил Вася. — Ты — гений, Веруня.
— Да, ладно тебе, — зарделась Верочка, — я же еще не в форме. Вот через месяц посмотришь, я тебе Паганини сыграю.
— А, великий Паганини! Говорят, он умел подражать мычанию коров и скрипу телеги, — проговорил Василий. — В самом деле?
Верочка кивнула.
— А как это? Не понимаю, — сомневался Василий. — Веруня, а ты так можешь? Ну, давай, мумукни!
— Ага, сейчас, только вот колки подтяну, — раздражалась Верочка. — Ну, что тут непонятного, — добавляла она, смягчившись, — в этом-то все и дело, Вася, гениально мычать не каждому дано, понимаешь?
Вася не понимал. Он все упрашивал Верочку хоть разочек мукнуть, чтобы уж совсем быть похожей на Паганини. Тогда его душа была бы спокойной, после того, как Верочка бы мукнула. Но ни мычать, ни скрипеть супруга решительно не желала. Даже попробовать не захотела, вот ведь, что удивительно. Василий был расстроен, даже обижен. Ведь, если перевести на квартирную квадратуру, то стоимость инструмента потянула бы метра на три. А это целый сортир, никак не меньше. А Вася участвовал, между прочим, в покупке. Что же и помычать уж нельзя?
— Ну, еще немного и вполне, — одобрительно кивала старинная приятельница Верочки, сокурсница по музыкальному училищу, Роза.
Раз в неделю Роза и Верочка самозабвенно разыгрывали дуэты. Верочка — на скрипке, а Роза — на альте. Василий Васильевич хлопотал на кухне, накрывая на стол, чтобы в аккурат по окончании занятий накормить измученных творческим процессом музыкантов.
— Нормально, нормально, — возбужденно говорила Роза, с аппетитом уписывая отлично прожаренные черноватые блинчики, — для нашего оркестра вполне. А чего тебе дома-то сидеть? Давай хоть похалтурим. Хоть какая-никакая денежка у вас будет.
— Ну, не знаю, — тянула Верочка, — вдруг не справлюсь?
— Да, глупости ты говоришь, — горячо возражала Роза, — у нас бывают выезды к частникам, ну, там свадьба, юбилей. Придешь, отыграешь, деньги получишь, и все дела! Вот на следующей неделе в ресторане играем такой концерт, ребятишки какие-то заказали. Давай договорюсь?
Верочка с сомнением согласилась. Всю неделю она разучивала пассажи и нервно курила в перерывах между занятиями. Василий Васильевич затих и слился со стеной, опасаясь спугнуть зыбкое вдохновение супруги.
В день концерта, как назло, Верочку вызвали в налоговую. Лихорадочно прикинув время, она уехала, рассчитывая, что вполне успеет вернуться и привести себя в порядок. Когда до начала концерта оставалось два часа, Василий Васильевич занервничал. Верочки не было. Наконец она позвонила по телефону:
— Вася, я задерживаюсь, тут очередь, еле-еле к началу концерта успею, — возбужденно заговорила она. — Привези мне платье и скрипку на Тверскую. Ресторан там. Жди у входа.
Точно указав местоположение ресторана и платья в шкафу, Верочка повесила трубку.
Василий Васильевич упаковал платье в газету, надел единственный приличный костюм и, прихватив футляр со скрипкой, подался к ресторану. Потоптавшись у входа некоторое время и не дождавшись жены, он вошел в холл.
— Вы на концерт? — спросил администратор, оглядывая Василия Васильевича с футляром под мышкой. — Как фамилия?
— Бутко, — ответил Василий Васильевич.
Администратор нацепил на солидный нос крошечные очочки, пробежался глазами по списку:
— Так, Бутко Вэ Вэ. Проходите сюда, — пригласил он.
— Но… я тут… — промямлил ВэВэ Бутко.
— Не волнуйтесь, мы вас покормим, — улыбнулся администратор, — только наденьте вот это, — добавил он, протягивая Василию Васильевичу белую бабочку.
В тесной комнатенке, куда администратор привел Василия, было суматошно и душно. Посередине сидела роскошная госпожа в умопомрачительном декольте и, интимно обхватив виолончель со всех сторон пышной грудью и мощными бедрами, уныло тянула утробные звуки. Вокруг виолончелистки копошились музыканты, настраивая инструменты и раскладывая футляры. В углу комнаты высился рояль, заваленный верхней одеждой. Василий Васильевич нерешительно остановился в дверях, судорожно соображая. У окна он заметил Розу и бочком двинулся к ней, прижав к груди футляр.
— Где Верочка? — сдавленным шепотом спросила Роза.
— В налоговой, — ответил Василий Васильевич.
— Вася, кошмар! — прошелестела Роза, бледнея. — На сцене стулья уже стоят. Хорошо, что сегодня народ сборный, никто никого не знает. Значит так, — решительно зашептала Роза, хищно оглядывая Василия Васильевича, — раздевайся, сядешь вместо нее.
— Ты в своем уме? — в ужасе отшатнулся Василий Васильевич.
— Ничего, сядешь за последний пульт, — Роза решительно принялась расстегивать пуговицы на куртке Василия. — Костюм вполне нормальный, — добавила она, ловко прилаживая белую бабочку под воротничок, — делай как все, Вася, авось пронесет, иначе мне конец, понимаешь?
В полуобмороке, с бабочкой на шее и со скрипкой и смычком в корявых руках, взмокший Василий Васильевич вместе с музыкантами прошел на сцену. Он присел на стул, на который глазами указала ему Роза, и огляделся. Ресторан был пуст. Перед сценой стоял единственный стол, уставленный закусками и спиртным. За столом сидел упитанный господин в малиновом пиджаке с чудовищной золотой цепью на мощной шее и тяжелым взглядом исподлобья наблюдал за движениями на сцене. Худощавый субъект справа от Малинового угодливо и суетливо подливал в рюмки водку.
Музыканты расселись на сцене и замерли в ожидании.
— Это че за кордебалет, Шура? — спросил Малиновый, оглядывая музыкантов.
— Классика, папа. Помнишь, мечтали в оперу пойти? — прищурился Шура.
— Ну-ну, уважаю, — одобрил Малиновый.
Шура сделал жест, чтобы начинали. Откуда-то сбоку возник сухонький старичок и засеменил к дирижерскому пульту. Музыканты встали. Василий Васильевич перехватил скрипку повыше и тоже встал. Музыканты сели. Василий Васильевич пошарил стул в полутьме и аккуратно, бережно перевернув скрипку вниз головой в неловких руках, уселся, слегка громыхнув металлическим пультом. Дирижер обнюхал оркестр выдающимся хрящеватым носом и простер руки. Василий Васильевич вздрогнул. Музыканты вскинули инструменты. Василий Васильевич воздел скрипку куда-то себе в кадык и приладил смычок. Музыканты медленно и тихо заиграли. Василий Васильевич тихонечко повел смычком. И-и-и-и — задергался смычок. Дирижер резко дернул носом в сторону Василия и оскалился. Бутко ВэВэ вспотел. Он старательно приналег и заскрежетал смычком. Музыканты зашикали вокруг. Совершенно измучившись, Василий Васильевич замаскировался за впереди сидящим скрипачом, перехватил смычок в левую руку, достал носовой платок и обтер крупные капли пота со лба. Музыка оживилась. Василий Васильевич как партизан в окопе засел за своим пультом и притаился.
Между тем скрипки неистово закричали и забились трелями, как-будто неведомые птицы затрепетали радужными крыльями где-то высоко вдали. Альты и контрабасы ритмично и нервно защелкали басами. Декольтированная госпожа шумно втянула носом воздух, прильнула к деке мягкими округлостями, и ее виолончель отчаянно и глухо зарыдала, как вдовая солдатка на свежей могилке.
Заслушавшись, Василий Васильевич обронил платок. Чертова тряпка залетела под стул впереди сидящего. Василий на глазок прикинул расстояние и, откинувшись на спинку жесткого стула, потянулся ботинком. Ноги не хватило. Кое-как подцепив платок кончиком смычка, Василий Васильевич аккуратно протащил его по полу, поддел, приподнял куда-то вверх и вбок. Белая тряпица, как флаг парламентера, на мгновение качнулась над оркестром. Виолончель зашлась неистовым вибрато.
Малиновый, утирая слезу, поднес стопку ко рту. Вдруг он приметил некоторый разлад в общем синхронном движении музыкантов. Малиновый медленно опустил стопку и принялся наблюдать. Василий Васильевич высунулся из укрытия, украдкой оглядел дирижера, осторожно повел глазами по залу и уперся в недобрый взгляд Малинового. Василий моментально ретировался в укрытие и больше не высовывался, пока не отзвучал окончательный мощный аккорд. Дирижер поклонился публике. Малиновый медленно захлопал в пухлые ладони, не сводя взгляда с Василия Васильевича.
— Ну как, папа? — засуетился Шура. — Нормально?
— Нормально, — ответил Малиновый, усмехнувшись, — а че там за фраерок на галерке? Все хреначут не по детски, а он шифруется, падло?
Василий Васильевич сгорбился, затаил дыхание, вцепившись в скрипку, в висках у него гулко стучало, из горла рвалось обезумевшее сердце. Дирижер растерянно понурил нос. Музыканты сочувственно заозирались на последний пульт.
— Давай его сюда, Шура, — приказал Малиновый.
— Папа, да я ручаюсь, что все лабухи — высший сорт, — затараторил Шура, — не сомневайся.
— Не кипеши. Пусть играет, — рубанул Малиновый и, крякнув, опрокинул стопку в горло.
— Эй, как тебя там? — небрежно обратился Шура к Василию Васильевичу.
Василий неловко поднялся:
— Я? — всхрипнул он.
Во рту у него отчего-то пересохло.
— Да, да, — сделал Шура в воздухе пригласительный кругообразный жест, — давай-ка, вжарь нам чего-нибудь для души.
Василий Васильевич затравленно огляделся, оттянул душившую бабочку, нашарил глазами ошарашенную Розу, злобно вздернул скрипку и, что было силы, засучил смычком по струнам. Малиновый раскрыл рот. Дирижер уронил нос на грудь и задвигал ноздрями. Музыканты выпрямились и напряглись. Лица и спины их окаменели. Скрипка выла и визжала в руках Василия Васильевича, как егозливый дитятя во время порки. Василий Васильевич забегал по струнам неуклюжими пальцами, закатив глаза. По его лицу блуждала демоническая улыбка, он приседал и подпрыгивал на месте, раскачивался из стороны в сторону, надувал щеки и рвал струны.
Новый костюм, предательски стесняя движения, время от времени потрескивал под мышкой, особенно, когда скрипач клал дьявольские аккорды, — тут требовался особый размах от плеча. Скрипка мычала и скрипела, трещала и свистела, в конце концов один из колков не выдержал напряжения и ослабил хватку. Струна щелкнула и красиво глиссандировала вниз, провиснув посередине. Василий Васильевич, ничуть не смущаясь, продолжал отрабатывать на трех. А мы что хуже, что ли? Как-никак двадцать первый на носу, и уж мычать-то мы как-нибудь. Казалось, все поголовье скотного двора сгрудилось в ресторанной зале, отчаянно блея и кукарекая. Время от времени улавливалось рычание трактора на полях и визг электропилы. А, что? Накося вам Паганини! Василий Васильевич вошел в раж и жарил вовсю. Дробно выстукивала морзянка, пролетали самолеты, гремели взрывы, трещал калаш, выла сирена. Наконец солист окончательно выбился из сил и завершил музыкальную конструкцию эффектным пиччикато, артистично воздев смычок. Под мышкой треснуло и разорвалось.
Ослепленная, пунцовая Верочка, как была с улицы, в пальто и шапочке, безмолвно застыла в дверях залы, безвольно уронив руки. В наступившей тягучей тишине было слышно, как озабоченный администратор дышит на стекла, протирая очки.
— Класс! — проговорил потрясенный Малиновый после некоторой паузы. — Всех отпустить. А этого Паганини — к нам, — приказал он Шуре.
На следующий день Василий Васильевич, Верочка и Роза сидели на кухне в квартире Бутко. Перед ними на столе лежала тугая увесистая банковская упаковка стодолларовых купюр. Василий Васильевич в глубокой задумчивости повертывал в руках нераспечатанный фирменный конверт компании Аэрофлот.
— Ну, и что нам теперь делать? — сокрушалась Верочка, осторожно перебирая хрустящие банкноты.
— Ты что, дура что ли? — выговаривала Роза. — Конечно, надо ехать. Вилла на Канарах, контракт на год!
— А и поедем, — решительно тряхнул головой Василий Васильевич, вскрывая конверт, — не сомневайся. У вас нам теперь ловить нечего, — самодовольно добавил он.
Василий Васильевич вынул два билета на самолет и надел очки:
— Вылет завтра в 23.50 из аэропорта ‘Шереметьево’-2, — прочитал он.
Билеты были выписаны на имя господина Паганини Василия Васильевича и его супруги Паганини Веры Викторовны. Длинновласый президент на купюрах, рассыпанных по столу, как-то кривенько и насмешливо улыбаясь, косил правым глазом на одинаковые серийные номера.
Верочка тихонько плакала.
Роза задумчиво курила.
Паганини, нервно покашливая, торопливо одевался в прихожей.

ПАПОЧКА
Трагедия
— Папочка, прости!
— Миша, Бог с тобой! Опомнись! Она же дочь нам!
— Моя дочь — бл…! Да я ее вот этими руками удушу! Неблагодарная! Свет в окне! Опозорила! Как людям в глаза смотреть?
Михаил Иванович тяжело поднялся, опершись на стол, искоса поглядел на дочь. Желваки острыми буграми перекатывались на скулах.
— Убила! Меня? Войну прошел, и пуля не брала! А дочь убила! За что убила, дочь?
— Папочка, не надо! — Ларка сжалась под взглядом отца, дитя твердым комком замерло в животе.
— Миша, что делать? Поздно ей. — Вера Петровна, поседевшая за ночь, с набухшими от слез водянистыми мешками под глазами, безвольно опустив руки, осела на край стула, проговорила, — прими дитя, Миша.
Тёмка родился в декабре. Тоненько и слабо пиликал ночами, требуя матери. Молока не стало на второй день. Вера Петровна ходила на детскую кухню, куда-то на Волоколамку, приносила бутылочки, молча ставила на стол.
Объяснений с отцом больше не было. Михаил Иванович уходил в семь, тяжко ступая мимо комнаты дочери, слепой и оглохший от так и не унявшейся обиды.
Через год Лариса вышла на работу, оставив Тёмку на Веру Петровну. Михаил Иванович требовал возвращения ровно в девятнадцать, контролировал поздние звонки и являлся к Ларке на работу: мол, на месте ли. Ларка терпела, избегала отца, редким словом обмолвливалась с матерью и любила Женьку.
Они не виделись больше года. Однажды Женька подстерег ее на остановке. Она взлетела было, да тут же и поникла, заглянув ему в глаза.
— Чей ребенок?
— Мой.
— Учти, я здесь ни при чем. Ты сама хотела. Получила. Мне не нужны проблемы.
— Уходи.
Женька ушел.
Ларка терпела отца, его унизительный контроль, молча, с озлобленным упрямством несла свою ношу, не сетуя, не жалуясь, словно вымершая изнутри.
Седьмого марта семидесятого у Ларки на работе намечался сабантуй. Идти не хотелось, но Вера Петровна настояла:
— Ты пойди, дочка, сколько можно сидеть? Тебе же всего двадцать три! Папа уезжает в деревню, вернется только девятого. Не скажу ему. Иди, милая, иди.
Ларка ринулась к шкафу, переворошила, сбросила на пол ворох одежды, перешагнула, опустилась на колени — вот! Вот оно — любимое платье. Надела, покрутилась перед зеркалом. Чуть располнела после Тёмки — не беда — платье сидит как влитое, даже лучше, чем раньше. Ларка подобрала волосы, улыбнулась. Тёмка подошел, ткнулся в колени: «Ма…»
Запах мимозы, с мороза чуть сладковатый и терпкий, вскружил голову. Иван настойчиво и нежно привлек Ларку, хмельную от выпитого вина, ощупал лицо, по-мужски властно перехватил за подбородок, коснулся губ, приник жадно, глубоко.
Ларка не сопротивлялась, обмякла, сладко сжалось лоно, изливая горячий сок. Выдохнула:
— Дверь…
За стеной библиотеки шумел пьяный народ, взрывы хохота доносились все тише, сменяясь музыкой страсти, жгучего желания мужской ласки, музыкой изголодавшейся плоти. Сейчас. Здесь. Будь, что будет!
Вторая беременность дала о себе знать месяца через три. Теперь только страх руководил Ларкой. Изо всех сил она вела обычный образ жизни, подавляя тошноту, ходила на работу, молча выслушивала наставления отца, сносила его сверлящие взгляды в сторону Тёмки: «выблядок».
Спасительная полнота и продольное предлежание плода позволяли довольно долго скрывать очевидную беременность. К осени, когда живот округлился, Ларка утягивала его широкой тканью, чтобы не выдать себя.
Никто не догадался. Может, потому что Ларка была замкнута и нелюдима, а, может быть, просто до нее никому не было дела. Чуть располнела — да и Бог с ней.
В начале декабря начались роды. Вечером Ларка почувствовала слабые схватки, которые усиливались со стремительной быстротой и делались все продолжительнее и болезненнее. Только страх не выдать себя залепливал Ларке губы. Не выдать себя отцу, уже выключившему телевизор за стеной. Матери, громыхавшей кастрюльками на кухне, прибираясь перед сном. Страх не разбудить Тёмку, кроватка которого тут же — на расстоянии вытянутой руки.
Ларка кусала простыню, ни вздоха, ни звука. Мука тянулась в безмолвии, под нависшим крылом страха, в пытке осмысленного безумия.
Ребенок родился под утро, чуть закряхтел, в знак солидарности с матерью. Тише. Скорее. Тяжело привстала. Тише. Скорее. Кто? Не вижу. Не смотри. Тише. Скорее. Скользкое тельце. Руки дрожат? Нет. Кто? Девочка. Тише. Скорее. Скользкое тельце. Тише. Нащупала целлофан, приготовленный загодя. Ткнула ребенка головой в пакет. Туго перевязала на судорожной шейке.
Утром, как обычно, Ларка вышла на работу. Свернув к набережной, она нетвердыми шагами спустилась к воде, опираясь о гранитную стену, вынула сверток с дочерью, уронила в мутную рябь.
— Папочка, прости! — шепнула бледными губами.
Вечером опустошенная, обессиленная Ларка входила во двор. У подъезда стояла карета скорой помощи. Несколько молчаливых фигур, среди которых Ларка различила мать, сопровождали бесформенные черные носилки; в головах серебрилась знакомая прядь волос, выбившаяся из-под брезента.
Ларка рванула ворот пальто, стащила платок с головы, жадно глотнула воздух. Тише. Молчи. Не в силах сделать ни шагу, опустилась в сырую жижу, исступленно озираясь по сторонам. Набухшие груди напряглись, заныли, засочились материнской влагой. Темные круги проступили на блузе. Тише… девочка… где?.. кто там бежит?.. кто бежит?.. сюда…
Смешной, неуклюжий Темка, простирая ручонки и радостно вереща, бежал к матери через весь двор.

ПИОНЕРКА
Дана Иилкова, адрес которой бог весть как попал Макарихе в руки, писала из далекой Чехословакии письма на изломанном, приблизительно русском языке. Вот черно-белая фотокарточка: девятилетняя Дана в темной школьной юбочке-плиссе и белой блузке, ее сестра Ганна, на год постарше, похожая на сестру, как леденец на леденец, только чуть повыше ростом, и их младший брат Петя. Макариха ждала писем с удивлением и восторгом и заставляла свою бабушку раскошеливаться на смешные подарочки для Даны — мелкие игрушки и открытки с видом Москвы, чтобы послать в ответ не только письмо, но и посылочку для чехословацкой подружки. Однажды Светка Молодова — закадыка Макарихи — ничуть не увлекшаяся сначала идеей интернационального свойства и не интересовавшаяся Макарихиными эпистоляриями, вызвалась тоже с кем-нибудь попереписываться. Лучше с мальчиком. Макариха, вдохновленная идеей, чтоб не только для Светки, а для всех, написала письмо Дане, чтобы та прислала побольше адресов своих одноклассников для переписки с советскими ребятами. Дана откликнулась довольно быстро, и пухлый конверт с адресами прибыл, наконец, в почтовый ящик Макарихи.

Вечером Макариха, нарезав листы школьной тетради на четыре ровных части, с усердием и вниманием к каждой букве, переписала адреса — на каждую четвертинку по адресу. А то как же ребята будут переписывать — передерутся, или список порвут еще чего доброго. Двадцать семь бумажек, сложенных в аккуратную подровненную стопку, Макариха принесла в класс и стала выкликать имена, считывая с бумажек уже знакомые латинские буквы. Больше было девочек, пара мальчишеских имен, затесавшихся случайно, были сразу же подобраны — бойким Сашкой Палагутой и озорным отличником Пашей Килеевым. Остальные мальчики совершенно потеряли интерес к происходящему и понеслись по своим мальчуковым делам кто куда. Только тоненький длинноносый Арарат Габриэлян остался среди девочек и, при имени Барбара, потянул дрогнувшую узкую руку к Макарихе за бумажкой с адресом, краснея и потея стеклышками своих круглых очочков. Арарату дали бумажку в руки, и он отошел в сторонку, радуясь, что не обхохотали и не обратили особого внимания.

Одну бумажку Макариха все же заныкала еще вчера, потому что мальчика по имени Адам невозможно было отдать кому попало. Так Светка получила листочек с адресом Адама из рук Макарихи в свернутом тайном-претайном виде еще до раздачи имен. Для вида Светка взяла еще адрес девочки с невнятным именем Наталия по фамилии Иванова, поскольку ничего в этом обыкновенном имени не было чешского и уникального, и никто не хотел брать девочку (вроде как Наташу Иванову) для переписки. Уроки кончились, и две подруги направились прочь из школы.
— Ко мне? — спросила Макариха, лихо вздернув портфель подмышку.
— Ну, давай. Мама на репетиции до вечера.
Молодовская и Макарихина мамы дружили и частенько проводили вместе с дочерьми время, встречаясь на воскресных прогулках в парке и на совместных праздниках. Обе были одиночками, без мужей — сразу или потом. Светкина мать — статная пышногрудая брюнетка — носила фамилию Кисельман и не поменяла ее на мужнину по причине волокиты с документами и изменениями в программках спектаклей, это означало, что актриса Александра Кисельман, занятая на вторых ролях в труппе Краснодарского Драмтеатра, тоже имеет свою публику и почитателей.

Девчонки пришли в пустую макарихиную квартиру до прихода бабушки Нины Михайловны и тут же ринулись на кухню. На плите стояла сковородка с тесно набитыми в ней котлетками. Макариха сунулась было разогреть, но Светка сказала, что, мол, это долго — возиться, и прямо немытой рукой ухватила котлетку за сочный бочок. Разгуливая по квартире, Светка смямлила котлетку и, обтерев жирные пальцы о кухонное полотенце, вернулась на кухню за второй. Откусив вторую котлетку, Светка отвлеклась идеей пробраться в комнату Нины Михайловны, куда вход детям без взрослых был строго запрещен, и, несмотря на слабый протест Макарихи, дрызнула недоеденную котлетку прямо на вышитое бабушкой саше и направилась к запретной комнате.

— Иринка, ты с кем? — послышался из прихожей голос.
Макариха округлила глаза на Светку, схватила ее за сальную руку и поволокла в коридор, где Нина Михайловна уже снимала обувь, присев на табуретку.
— Бабуля! Это мы со Светой!
— А, здравствуй, Светочка! Какой у тебя бант сегодня красивый!
— Это мама с гастролей привезла, — сказала Светка, выдергивая свою руку из Макарихиной.
Нина Михайловна пошла в комнату, на пороге приостановилась, задержав взгляд на журнальном столике, где на белоснежном вышитом карманчике для расчесок, называемом саше, красовалась недокусанная Светкина котлетка.
— Это чья котлета? — строго проговорила бабушка. Ее, аккуратистку и институтку, дочь эмигранта первой волны, вывезшего двух сыновей и немалое состояние еще в 18-м, но так больше и не увидевшего свою жену и дочь, оставшихся в России, коробило все плебейское и нечистое.
— Ой, моя, — как ни в чем не бывало, Светка подхватила жирный кусочек и отправила его в рот. На кипенном саше остался крошковатый бесформенный след. Макарихе стало стыдно за Светку. Впрочем, неприлично непоседливая Светка, непосредственная и развязная, почти всегда вызывала у Макарихи чувство стыда.

Вечером Макарихе досталось. Нина Михайловна ровным голосом выговорила свое недовольство, назвав внучку обидной Ириной, и запретила приводить подружек в отсутствие взрослых в дом.
— Пойми, Ирина, никому нельзя рассказывать, что ты знаешь. Это большая тайна и секрет. У меня на кровати лежала посылка от деда Вениамина из Америки. Я еще не успела ее разобрать. Что было бы, если бы Света вошла и стала спрашивать?
Нина Михайловна свято хранила тайну, которую досужие языки давно вынесли на всеобщее обсуждение, и завистливые глаза провожали статную женщину в новом (опять новое!) платье через весь двор, шепча и судача в ее прямую и независимую спину.

Приближался Новый Год. Тетя Шура должна была играть в театре как раз вечером тридцать первого декабря, куда задолго до спектакля и прибыла со Светкой и Иринкой, наказав им сидеть тихо в гримерке, пока она не разрешит им выйти. Макарихина мама — Елена — готовила праздничный стол в коммуналке, в комнате тети Шуры, куда после спектакля должна была прийти и тетя Шура с девочками. Светка не могла сидеть на месте больше двух минут. Она утянула Макариху за кулисы, чуть только мать встала за ширму, чтобы переодеться.
— Свет, тетя Шура не велела выходить, — Иринка остановилась в полумраке кулис, упираясь каблуками в щербатый паркет.
— Она голая не побежит же за нами, пойдем! К ней Лимонова сейчас придет корсет затягивать, это на целый час. Да, не бойся ты, Ирка, я тут всех знаю.

Макариха поддалась и пошла за Светкой, влекомая любопытством и тайной окружающей обстановки. Девчонки двинулись вдоль коридора, в нафталиновом сумраке, еле различая очертания друг друга.
— Давай сюда, — шепнула Светка и потащила Макариху в пыльную тьму, где едва виднелась полоска света из-под плотно закрытой двери.
— На зэмлэээээ весь рррррррррррод люцкоооооооооооой! — неожиданно и мощно грянуло из-за двери раскатистым громоподобным баритоном. Макариха вздрогнула и вцепилась в Светку взмокшими руками. Светка хихикнула и зашептала:
— Это дядя Коля Васнецов переодевается, он классный дядька и ужасно смешной. Пойдем, он меня любит, конфет нам даст.

Светка приоткрыла дверь и протиснула сначала свою голову, потом плечо, затем, ухватив Макариху за рукав, влезла в гримерку вместе с ослепшей от темноты Макарихой. Запах крепкого мужского пота шибко вдарил в нос, и громоподобный баритон в облике кругленького коротышки на кривеньких, волосатых, тоненьких ножках, обутых в пошарпанные сандалии а-ля-грис, выплыл из-за ширмы, широко разверзнув объятья навстречу девочкам. На толстенькие плечи была накинута коротенькая туника цвета луковой шелухи.
— ААААААААААА! Кто пришел! Ну, целуй скорее, красавица моя! — загремел он, вскидывая хохочущую Светку прямо на свой обширный живот, подхватив ее подмышки.
— Большая стала какая! — грохотал дядя Коля, смачно расцеловывая Светку в обе щеки, — давненько не виделись! Ну, дай-ка поглядеть на тебя, пионерка!
— Еще нет, дядя Коля, в апреле только, на день рождения Ленина принимают.
— А, ну да, ну да! Смотри мне, не посрами родной театр!
— Ладно, дядь Коль! А это моя подружка Ира, — Светка живо обернулась и кинулась к Макарихе, совершенно остолбеневшей от такого умопомрачительного мужского внимания, оказанного Светке, и от неловкости обстановки.

— Какая красавица! А коса-то у нее! А глазищи-то у нее! Ну, иди-ка сюда, Ира-дыра! — загулил дядя Коля маслянистым баритоном, оглядывая Макариху с ног до головы, смешно прижав пухленькие ладошки к груди, — ай, да Ира!
Макариха смутилась, покраснела, нервные пальцы задергали край юбки, и…
— Здравствуйте, — прошевелила Макариха чуть слышными непослушными губами.
Дядя Коля уже держал Макарихину мордаху в жирненьких ручках и, притянув, звонко припечатал поцелуй на жаркой ее щечке.
— Света! — послышался из-за двери встревоженный голос тети Шуры, и вся тетя Шура вдруг возникла в дверях, закрыв собой проем, в умопомрачительном кружевном сверкающем платье, с низким разверзтым декольте недошнурованного корсета. Ее колышущаяся грудь требовала свободы и в разные стороны распирала тесные оковы корсета белыми бесконечными округлостями.
— Шурочка, ты прелестна как никогда! — возопил дядя Коля, устремляя к тете Шуре коротенькие волосатые ручонки.

Потом был спектакль, в котором тетя Шура играла вторую модницу. Прохаживаясь вдоль сцены, тетя Шура мелко обмахивала себя нечеловеческого размера веером, изображая одну из красоток, приглашенных на бал. Это была изумительная сцена! Макариха, затаив дыхание, во все глаза вглядывалась в тетю Шуру. Как она шла! Как обмахивалась восхитительными веерными перьями! Как что-то говорила! «Что она сказала?» — «Не мешай! Слушай! Она сказала: я рада видеть вас. Потом она скажет: спасибо, дорогая. А потом еще раз пройдет и скажет: Неужели?» — переводила Светка в Макарихино ухо. Чудный, восхитительный спектакль! Восторг и гордость! Смотрите, это наша мама! «Моя мама!» — «Моя тетя Шура!» — «Тише, девочки, как вы себя ведете?!»
Потом Светка бегала вокруг круглого праздничного стола от тети Шуры, которая пыталась ее изловить и упихать в постель. Светка прямо в ночнушке, босая, с развевающейся гривой золотых кудрей по самую попу, раскрасневшаяся, моталась по тесной комнатенке, изредка опираясь на стол голыми руками, приседая и показывая матери язык — лэ-лэ-лэ! — на глазах у притихшей Макарихи, которой такая сцена не могла присниться даже в самом жутком кошмаре.

Классная 3-го Б — Надежда Емельяновна — строго оглядела притихший класс и объявила:
— Сегодня ваша пионервожатая Маша проведет собрание по звездочкам и расскажет вам, как должен вести себя настоящий будущий юный ленинец.
Маша Костылева, ученица 7-го А класса, вышла к доске со стопкой ярких брошюрок в руках, ее пионерский галстук алел под белоснежным воротничком, кончики галстука были аккуратно заправлены под кипельный фартучек, ловко стягивающий машину девичью грудь. Вся фигурка Маши — от блестящих туфель, до гладкого пробора глянцевых черных волос — являла собой пример чудо-пионерки, юной ленинки, отличницы и умницы. 3-й Б замер и притих так, как будто видел эту самую Машу в первый раз в жизни, сообразно с предстоящим ответственным и важным моментом — вступлением в пионеры.
Маша раздала брошюрки с торжественным обещанием и приказала выучить наизусть весь означенный в книжечке текст, чтобы — «разбужу тебя, а ты мне прочитаешь без запинки!»

— Теперь мы обсудим одну девочку, — сказала Надежда Емельяновна, — и я хочу, чтобы вы сами приняли решение, достойна ли она быть пионеркой, или ей нужно еще немного поработать над собой. Пионер должен быть правдив, он не должен бояться высказать свое мнение, пионер должен помогать друзьям и говорить им правду, если друг неправ, — Надежда Емельяновна расправила складку на рукаве и обвела строгим взглядом класс, — итак, эту девочку зовут Света Молодова. Встань, Света. У тебя много троек, есть даже и двойки, хотя ты очень способная.
3-й Б во все глаза уставился на Светку, на свою любимицу-подружайку глядели мальчишки, включая самого замухрыжистого Арарата, которого Светка никому не давала в обиду и дралась в кровь за его зашмурганный портфель, заткнутый в заплеванную урну.
— Света — хорошая девочка, — сказал Сашка Палагута под всеобщее одобрение мальчишеской части класса, — надо ее принять, а потом она исправится, вот увидите, Надежда Емельяновна.
— Примем Свету, Надежда Емельяновна, — затянула Косинова Наташа, и все девочки закричали: «Да-да-да!»

Макариха знала, что Светку принимать в пионеры никак нельзя. Нет, не так. Можно, конечно, но не сейчас. Надо ей, Светке, подтянуться, исправить двойки, перестать баловаться и проказить. Научиться слушаться старших, и вообще… Нет, никак нельзя Светке быть пионеркой. Макариха молчала. Этот страшный вывод пришел как-то сам собой в ее голову. «Это же правда, — думала Макариха, — как же я сейчас скажу, чтобы Светку принимали? Значит, я совру? Значит, я сама недостойна быть пионеркой» Макариха представила вдруг Светку в пионерском галстуке с высунутым языком — лэ-лэ-лэ!
— А что скажет Ира? Ты же дружишь со Светой, вот и скажи, что ты думаешь, — Надежда Емельяновна взглянула на Макариху поверх очков, приподняв бровь, — достойна ли твоя подруга носить пионерский галстук?
— Нет.
Светка растерянно улыбалась, оглядываясь по сторонам.

Тетя Шура грузно поднималась по лестнице музыкальной школы. Она прошла мимо доски почета, на которой в самом центре красовалась фотография Макарихи, лучшей скрипачки и круглой отличницы по хору и оркестру. Тетя Шура глянула на фото, чуть задержав взгляд и качнув головой. Из скрипичного класса вышла Макариха с потертым скрипичным футляром в руке, на груди ее красовался красный галстук.
— Здравствуйте, — сказала Макариха.
— Как же тебе не стыдно? Света так плакала! Вы же дружили! Эх, ты! — тетя Шура колыхнув грудью прошла мимо Макарихи, вскинув подбородок.
Макариха стояла у стены со своим потрепанным футляром, со своим дурацким пионерским галстуком, со своим первым в жизни бестолковым вопросом: «Что я сделала не так?».

Прошло много лет. Макариха жила уже в Москве, вышла замуж и ждала ребенка. Как-то вечером раздался звонок прямо в квартиру. Макариха открыла. Перед ней стояла Светка, стройная, загорелая, с золотистой копной волос, разметавшихся по плечам. Небольшая дорожная сумка стояла у ее ног. Светка приехала в Москву ждать визы от мужа и собиралась лететь к нему в Америку. Посиделок не было, Светка сразу юркнула в постель. Она приходила только ночевать. Говорили мало: «Как мама?» — «Нормально» — «А твоя?» — «В порядке». В последний день Макариха все же спросила кое-что, как мужа зовут или что-то в этом роде. Светка ответила: «Адам». Они переглянулись и расхохотались. «Светка, а помнишь то собрание перед вступлением в пионеры?» — спросила Макариха. Светка вскинула глаза, на секунду задумалась, ответила: «Что-то не припомню, Ириша, столько лет прошло. Ну, мне пора, пока, дорогая, береги себя».
Светка шла до метро и вспоминала то самое собрание.
Она оглянулась на дом Макарихи, удовлетворенно подумала: «Двадцать баксов экономии за гостиницу — тоже дело». Перехватив сумку, Светка двинулась прочь, и смешное — «лэ-лэ-лэ — пошла вон, пионерка — а я лечу в Америку», — пронеслось в ее голове.

ПИСЕЦ-ЗВЕЗДА
Юмор
— Конечная! В депо идем!
— Как Конечная? — очнулась Ольга, — мне в Кишаринку.
— Проехали, — усмехнулась проводница, оглядывая хрупкую фигуру девушки в легком белом платье, — выходи! Не задерживай состав, — добавила она грозно.
Ольга подобрала корзинку и вышла из вагона. Электричка тихонько гикнула и, освещая станцию желтоватым светом, тронулась в депо. Кромешная тьма окружала девушку, ни скудного огонька, ни какого-либо строения, ни убогого укрытия. Лишь кромку перрона и неясные очертания лестницы, ведущей в черную бездну, различила Ольга во мраке. От Конечной до Кишаринки шла хорошая дорога, которую Ольга знала, не раз бегала на Конечную за молоком. «Подумаешь, всего-то два километра, — подбодрила себя она, — ну, надо же было Кишаринку проспать!».
На ощупь спустившись с лестницы, девушка оказалась на сухой грунтовой дороге. Она медленно двинулась в необозримую пучину ночи. На сумрачном небе появилась полная, ярко-желтая луна. Девушка приободрилась и зашагала быстрее. Дорога вдруг неожиданно оборвалась, и Ольга оказалась на небольшой поляне, сплошь уставленной покосившимися крестами. «Этого еще не хватало», — подумала она, и противные, липкие мурашки забегали по ее спине. Луна дрогнула неясным светом и закатилась за тучу. Все померкло вокруг.
Девушка попыталась сделать несколько шагов впотьмах, как, зацепившись за поросшую мохом плиту, упала на коленки, больно ударившись о камень. Корзинка отлетела в сторону, и Ольга, охая, принялась ощупывать землю вокруг. Вдруг ее рука наткнулась на мягкий, взрыхленный грунт. В зыбком, бледном свете Ольга углядела небольшой предмет, упакованный в плотную бумагу, стянутый бечевкой и чуть припорошенный сырой землей. Рядом с пакетом лежала ее корзинка. Ольга потянула пакет за край, отряхивая его от земли, дотянулась до корзинки и поднялась на ноги, ухватившись за огромный черный крест. Над головой жутко заухал филин и, тяжко хлопая крыльями, сорвался вниз. Зловеще закаркало потревоженное воронье и закружилось над поляной, треща перьями.
— Тьфу, ты, чтоб тебя! — выпалила Ольга в сердцах, засовывая пакет в корзинку.
— Как же ты, милая, сюда забрела? — услышала Ольга ласковый женский голос сзади.
Она вздрогнула и, резко обернувшись, затряслась от ужаса, не в силах сдвинуться с места. Перед ней стояла высокая женщина в белом платке. В руке женщина держала холщовую сумку.
— Фу, как же вы меня напугали, — проблеяла Ольга, стуча зубами, — заблудилась вот в трех соснах, — ответила она, едва переводя дыхание. — В Кишаринку иду от станции.
— Кишаринка с другой стороны, — спокойно сказала женщина, — а тут Грибки неподалеку.
— Ах, вот, куда меня занесло! — расстроилась Ольга.
— Ну, не беда, — улыбнулась женщина.
Она порылась в сумке и вытянула нечто, похожее на плащ. На дне сумки что-то едва слышно брякнуло.
— На, вот, накинь, замерзла, небось, — предложила она ласково.
— Ой, как хорошо, — обрадовалась Ольга, натягивая плащ, — вот спасибо.
— Ну, и славно. Пойдем, у меня переночуешь, — предложила женщина.
— А можно? — робко протянула Ольга.
— Ну, почему же? Конечно.
Женщина медленно двинулась по тропинке, увлекая за собой Ольгу.
— Городская? — поинтересовалась она.
— Да, москвичка. У меня в Кишаринке дед с бабушкой живут.
— Не Парфеновы ли? — спросила женщина.
— Парфеновы, а откуда вы знаете? — удивилась она.
— Да, кто же их не знает? Хорошие люди.
— Они меня только завтра утром ждут. А я хотела сегодня приехать, сюрприз им сделать, да опоздала на девятнадцать тридцать. Пришлось ехать в двадцать один час.
— Вот как, — пропела женщина, — ну, ничего, завтра с утра и пойдешь. Тут недалеко. Я через кладбище всегда с работы иду. Так быстрее.
Она повела Ольгу вдоль вросших в землю плит, чуть дальше лесом, и вскоре вывела к селу. Кое-где во дворах забрехали собаки, женщина спокойно шла впереди и остановилась перед одноэтажным, бревенчатым, крепким домом.
Женщина проворно приготовила Ольге постель на террасе и ушла в дом. Пихнув корзинку под топчан между старыми газетами, девушка поспешно разделась и улеглась на свежей простыне. Едва коснувшись подушки, она тут же заснула крепким сном.

Чуть свет женщина разбудила девушку и позвала в дом. Белое Ольгино платье аккуратно висело на спинке стула, оно было выстирано и выглажено. В светлой горенке за большим деревянным столом сидел вихрастый мальчишка лет восьми и с аппетитом уписывал оладушки со сметаной. Рядом с мальчиком на лавке вился огромный, пушистый, рыжий кот, янтарным глазом щурясь на сметану. Наскоро позавтракав и поблагодарив добрую женщину, Ольга двинулась в Кишаринку. Ольга предвкушала встречу со стариками и радовалась, что придет несколько раньше. Солнышко только набирало силу, тепло и ярко поднимаясь над землей. Через полчаса Ольга входила в Кишаринку. Дверь в дедушкин дом оказалась не запертой.
— Дедуля, я пришла! — весело крикнула Ольга с порога.
Никто не отозвался. Удивленная Ольга вошла в залу. В доме — чисто и прибрано.
— Дедуля, бабуля, где вы? — позвала Ольга.
Все было тихо. Ольга затревожилась и направилась в комнату бабушки. Кровать застелена. Бабушки в комнате не оказалось. Ольга поспешила в комнату деда.
— Дедуля, — осторожно позвала она.
Дед не ответил. Ольга решительно распахнула дверь в дедушкину комнату и застыла на пороге. На кровати поверх покрывала в парадных брюках и белой летней рубахе лежал Ольгин дед. Голова его была откинута, нос заострен, поросший щетиной хрящеватый кадык острым причудливым клювом торчал в потолок, жилистая рука безжизненно свешивалась вниз, узловатыми пальцами касаясь пола. В комнате витал легкий запах эфира, на стуле, рядом с кроватью стояли баночки и пузырьки с лекарствами. В граненом стакане громоздились дедушкины протезы, залитые водой.
Ольга схватилась за горло, пытаясь кричать, она тихонько подошла к кровати, наклонилась над телом:
— Деда! — шепнула Ольга, чуть касаясь его плеча.
Дед не дышал, глаза его были прикрыты.
Ольга рванула к соседке.
— Тетя Маша! Откройте! — закричала она и заколотила в запертую дверь.
Дверь тотчас беззвучно распахнулась, и на пороге появился тщедушный китаец. Он был в коротком махровом халате, из-под которого торчали кривоватые желтые ножки. Лицо его, круглое и ровное, как дно медной сковороды, сияло добродушной улыбкой, узкие щелочки глаз собрались в благодушные складочки.
— Тетя Маша дома? — запыхавшись спросила Ольга незнакомца.
— Нихао! Плёсю! — протянул китаец, пропуская Ольгу в дом.
— Тетя Маша! Дедушка умер! — прокричала Ольга.
— Как умер? — опешила тетя Маша — полная, не старая еще женщина.
— Он не дышит! Он умер, тетя Маша! — рыдала Ольга.
— Писец! — расстроился китаец.
— Что, что вы сказали? — спросила Ольга, захлопав ресницами.
— Вот, Митька, паршивец, — с досадой проговорила тетя Маша в полголоса.

— За доктором ехать надо, — решительно заявила она, на минуту задумавшись, — Митька! — зычно крикнула тетя Маша, выходя во двор, — заводи свою колымагу, Ольгу в Грибки отвезти надо, к доктору. Доктор-то у нас теперь новый, молодой, в Грибках живет, — пояснила она девушке, — там и больница теперь.
Митька — сын тети Маши — вышел из сарая. Руки его были по локоть в чем-то черном.
— Щас, маманя, я мигом, — встрепенулся он, — руки вот только в мазуте.
— Да, вон, страницу вырви, оботри, — указала тетя Маша на стопку старых журналов «Огонек» под крыльцом, — и перестань Вын Суна всякой пакости учить, сколько раз повторять, — с досадой проговорила тетя Маша, — стыдно же людей!
Митька заржал:
— Так это я для смеху, маманя!
Через минуту Ольга сидела в старенькой ‘шестерке’, и Митька рванул с места.
Сельская больничка на окраине Грибков пахла хлоркой. В коридоре было пусто. Ольга влетела в кабинет доктора без стука. Молодой доктор в кипенном халате сидел за столом и что-то сосредоточенно записывал в журнал. Он поднял внимательные глаза на Ольгу и спокойно спросил:
— Что случилось?
— Доктор! — закричала Ольга, — скорее! Дедушка умер!
Доктор поспешно встал, ухватил саквояж, стоявший на этажерке, и быстрым шагом пошел за Ольгой. В машине Ольга разрыдалась. Митька пошмыгивал носом и помалкивал, выруливая по ухабам. Доктор сочувственно приговаривал: «Ну-ну, успокойтесь», и касался Ольгиного плеча теплой рукой.
Через десять минут Митькина шестерка въезжала на дедушкин двор. Ольга вылетела из машины и побежала в дедушкину комнату. Доктор, подхватив саквояж под мышку, спешил следом.
Дедушки в комнате не было.
Ольга ошалело глядела на кровать, где всего полчаса назад лежал ее бездыханный дед. Она заглянула под кровать, зашарила глазами по углам, зачем-то открыла шкаф, переворошив там дедушкину одежду.
— Ну-с, — нетерпеливо произнес доктор, — где труп?
— Тут. Здесь. Вот… здесь… труп…, — бестолково заблеяла Ольга, оглядывая содержимое шкафа.
— Вы, что, девушка, издеваетесь? — тихо и веско произнес доктор, вскинув брови.
— Нет! Он тут! Только что был! Что же вы стоите? — накинулась она на доктора.
— В каком смысле? — удивился доктор.
— Ну, не стойте же вы, как истукан! — заорала Ольга, — ищите!
— Да, вы, девушка, обалдели, что ли? — возмутился доктор, — Был труп. Трупа нет. Труп ушел, что ли по-вашему? — доктор указательным и средним пальцами зашагал по воздуху в неопределенном направлении.
— Вы же доктор! — орала Ольга. — Вам виднее, что там трупы делают! Может и ушел! А может и не ушел!
— Значит так, — строго проговорил доктор, — если через пять минут трупа не будет на месте, я заявлю на вас куда следует за ложный вызов.
— Да… вы… да как вы смеете? — гордо выпрямившись выговорила Ольга, ее каштановые волосы разметались по плечам, щеки раскраснелись, в глазах метались гневные искры. — Да… я… да… мой дед, точнее — его труп — генерал! Вы понимаете? Если я говорю, что труп был, значит так и есть!
— Стоп-стоп, не шумите тут, тоже мне, звезда, — досадливо произнес доктор, неприязненно оглядывая Ольгу, — а вы пульс щупали? — спросил он, сощурившись.
— Какой еще пульс? — опешила Ольга.
— Ну, у дедушки вашего был пульс? — раздраженно спросил доктор.- Пульс, понимаете? Ну, с чего вы решили, что он умер?
— Нет… пульс не щупала, — честно призналась Ольга.
— Ну, вот, пульс не щупали. Может, он спал? — предположил доктор.
— Кто? Пульс?
— Да не пульс! Дедушка ваш!
— Он лежал вот здесь, — всхлипывала Ольга, — на этой кровати, и не дышал.
Ольга пошарила под покрывалом, передвинула стул с лекарствами, граненый стакан упал на пол, вода потекла по полу.
— Кто дома? — послышался бабушкин голос.
Ольга встрепенулась и кинулась в залу.
В дом входила бабушка с трехлитровой банкой молока в руках.
— Олюшка! Приехала! — обрадовалась бабушка, — здравствуйте, доктор! Что случилось? Что с тобой, Олюшка? — встревожилась она.
— Где дед, бабуля? Что с ним? — проговорила Ольга упавшим голосом.
— А что с ним? — удивилась бабушка, — нормально все, в сарае ковыряется.
— Послушайте, — заговорил доктор, — что тут происходит? Ваша внучка приехала ко мне в больницу, говорит, что дедушка умер, а он в сарае ковыряется, оказывается?
— Как умер? — бабушка всплеснула руками, трехлитровая банка упала на пол, осколки разлетелись во все стороны, молоко разлилось по ковру.
Бабушка охнула и принялась подбирать осколки.
— Да, так, говорит, умер. А трупа-то и нет, — проворчал доктор.

Ольга понеслась в сарай. Бабушка и доктор поспешили следом.
— Дедуля! Где ты? — в отчаянии закричала Ольга, вбегая в сарай.
Там никого не оказалось.

Посреди двора стояла тетя Маша, мощно уперев руки в бока, и раздавала команды:
— Митька, глянь в сортире, может, там, того, изнутри задвижку заклинило?
— Да нет тут никого, маманя, — ответил Митька, заглядывая в сортир.
— Так, а, ну, в колодце погляди, — гремела тетя Маша.
— Бог с вами, Машенька, — упавшим голосом возразила бабушка, — что ему там делать?
— Ну, знаете, как оно бывает, Вероника Сергеевна, ордена же стащили, а деда — в колодец, — предположила тетя Маша.
— Страсти вы какие говорите, Маша, — строго проговорила бабушка, — да, кому они нужны, ордена-то?
— Ну, не скажите, Вероника Сергеевна, — резонно заметила тетя Маша, — ордена нынче в цене. Я по телевизору глядела.

Митька прилег на край колодца, заглядывая внутрь:
— Пусто, — ухнул он изнутри.
— А может, он на Конечную пошел? — предположил доктор.
— Да нет же, я только что там была, за молоком ходила, — ответила бабушка.
— На компостной яме пошарь, слышь, Митька, может он, сердешный, за мусор завалился, так ты низом, низом пошарь, — всхлипнула тетя Маша.
— Ничего не понимаю, — озадаченно произнесла Ольга, — куда же он мог запропаститься?
— Участкового надо вызвать, — сказал доктор.

— Ой, да он бестолковый у нас, — рассмеялась тетя Маша, — вон на свадьбе у Михалевых ложки серебряные пропали, так он месяц как найти не может. Сейчас народ мигом по деревне соберу, и найдем деда всем миром.
— Да, уж вы побеспокойтесь, Мария Петровна, — попросила бабушка, — покличьте народ.
— Сейчас, сейчас, не волнуйтесь, Вероника Сергеевна, — пообещала тетя Маша, выходя за калитку.

— Где у вас телефон? — спросил доктор.
— Есть, у деда в комнате, на День Победы провели, — сказала бабушка.
— Ну, я пойду пока, похожу вокруг, — сказал Митька, — может, деда найду.
— Пойди, Митенька, поищи, а мы участковому позвоним, в Грибки, — сказала бабушка, вместе с Ольгой и доктором входя в дом.
Доктор направился к телефону. Ольга и бабушка остались в зале.

— Здравствуйте, — раздался женский голос с порога.
В залу входила вчерашняя женщина с холщовой сумкой.
— Ой, Катюша! — встрепенулась бабушка, — дед-то наш пропал!
— Как пропал? А я укол пришла ему делать. Что случилось, Коля? — спросила она доктора.
— Да я и сам пока не понял, мама, вот участкового ждем, — ответил доктор.
— Ой, а вы знакомы? — удивилась Ольга.
— А как же, — ответила бабушка, — Катюша у нас медсестрой работает, а сын ее — доктором. Недавно приехал по распределению. Да мы уж как рады!
В сенях загрохотало от топота многочисленных ног, в залу ввалилась толпа деревенских мужиков и баб во главе с тетей Машей. Под мышкой у тети Маши маячило озадаченное лицо Вын Суна.
— Всю деревню прочесали, — расстроено протрубила тетя Маша, утирая пот со лба, — не нашли пока.
Со двора донеслось фырканье мотора.
— Участковый прибыл, — доложил кто-то из толпы.
— Это что тут за столпотворение? — в залу входил молодой парень в форме милиционера, цепким взглядом оглядывая присутствующих.
Следом за участковым ввалился Митька, в руках он держал генеральский китель, вымаранный в земле.
— Вот, — гордо заявил Митька, — в огороде нашел.
— Батюшки! — всплеснула руками бабушка, — китель-то дедов.
— Писец! — отчетливо резюмировал Вын Сун.
Ольга взяла из Митькиных рук пыльный китель и осмотрела его.
— Бабуля, а ордена где? — спросила она.
— Так, были все на месте, дед сам прикручивал, чистил, — удивилась бабушка.
— Да-а-а, — протянул доктор, — а орденов-то и нету.
Ольга расправила китель. На груди вместо орденов зияли дыры.
Толпа загалдела, каждый старался пощупать китель и убедиться, что генеральские ордена исчезли.
— Отставить! — выкрикнул участковый, выхватывая из Ольгиных рук китель. — Попрошу всех лишних очистить помещение. Родственники и медицина остаются на местах. Остальные — вон! Никому не расходиться и без свистка не входить! — скомандовал он звонким голосом.
Толпа недовольно заворчала и потекла во двор.
— Пашенька, голубчик, — вскинулась бабушка, — дед пропал, ордена украли! Выручай, милок!
— Так. Разберемся, бабуля. Ну, что ж, факт кражи налицо, — проговорил участковый, — и вещественное доказательство залапали, — досадливо поморщился он, складывая китель, — а кто знал, что у генерала есть ордена? — спросил он.
— Так все знали, — ответила бабушка, — месяц назад он при полном параде на свадьбу к Михалевым заявился. Тогда всей деревней гуляли. Постоялец Марии Петровны все расспрашивал про награды, продать просил ордена-то, так дед ему кукиш выкрутил.
— Это китаец, что ли? — спросила Катя, — тот, что могилами интересуется?
— Да, он самый. Маша рассказывала, что китаец на старое кладбище ходит, высматривает там чего-то, раскапывает, — подтвердила бабушка.
— Ну, я все понял, — заявил участковый, — кто-то деда прибил, ордена украл, а тело спрятал.
— Боже мой, Пашенька! Да, как же прибил? — расплакалась бабушка.
— Да, вы, того, не расстраивайтесь, бабуля, — сочувственно сказал Паша, — вы вот лучше вот что, — он обхлопал себя по карманам и выудил ободранный милицейский свисток, — вот, — протянул он свисток Веронике Сергеевне.
Бабушка утерла слезы и растерянно взяла свисток, оглядывая его со всех сторон.
— Дуньте, — настаивал участковый, — сильнее.
Бабушка дунула в свисток. Заслышав свист, в залу набились любопытные деревенские.
— Значит так, граждане, — зычно запетушил Пашка, — завтра утром буду обыскивать каждую избу. Вора найду и посажу. На сегодня все. Расходитесь.
Толпа загалдела и потянулась к выходу.
— Ты иди, мама, я задержусь немного, только Ольге коленку обработаю, — сказал доктор.
Бабушка вышла вслед за Катей, Ольга с доктором остались одни в зале.
Доктор открыл саквояж и стал быстро обрабатывать ранку. Оба украдкой поглядывали друг на друга и, встретившись взглядом, всякий раз смущенно отводили глаза.
— Ой! — вскрикнула неожиданно девушка.
— Что такое? — вздрогнул доктор, — больно?
— Нет, не больно. Я просто вспомнила, — ответила Ольга.
Она побежала на терраску и вернулась со своей корзинкой в руках. Порывшись, девушка вытащила плотный пакет, перевязанный бечевкой.
— Что это? — спросил доктор.
— Не знаю. Я это на кладбище нашла вчера ночью.
Ольга рассказала доктору о вчерашнем происшествии. Доктор сдернул бечевку и развернул пакет. В пакете лежали серебряные ложки. Девушка аккуратно расправила на столе обложку журнала «Огонек».
Доктор и Ольга озадаченно уставились друг на друга.
***
— Оля, Оленька!
Ольга приоткрыла глаза.
— Где это я? — спросила она слабым голосом.
В голове девушки гремел чугунный молот. Яркое, залитое солнцем окно плавно покачивалось из стороны в сторону. Сознание медленно возвращалось к ней.
— В больнице, в Грибках, — ответил доктор, — все уже позади.
Она лежала на больничной койке. Рядом стояли доктор и участковый. Доктор держал ее руку в своих теплых ладонях.
Девушка вспомнила, как пробралась ночью на кладбище, нашла тот самый большой крест, наклонилась над тайником. Дальше она ничего не могла припомнить.
— Зачем же ты одна пошла на кладбище? — спросил доктор.
— Ну, я догадалась, что воровка придет к своему тайнику, — проговорила Ольга, — участковый обещал утром обыски делать, и у нее оставалась только ночь, чтобы спрятать украденное. Я хотела только убедиться, что не ошиблась.
— Почему же ты меня не позвала, Оленька? — спросил доктор ласково.
— Я не могла тебе сказать. Я подумала, что твоя мама могла украсть. У нее в сумке что-то брякнуло, когда мы с ней в лесу встретились. Я подумала, что помешала ей спрятать ордена.
— Моя мама здесь ни при чем, она — медсестра. У нее в сумке лежала кювета для кипячения шприцев, она и брякнула, — ответил доктор.
— Слава Богу, — прошептала Ольга, — тогда я знаю, кто украл.
Доктор с участковым переглянулись.
— А я сразу заметила, что пропал дедушкин китель, только не сказала никому. Даже бабушке не сказала. А во дворе, когда мы деда искали, она уверенно заявила, что пропали ордена. Она никак не могла этого знать. Это была первая зацепка. Потом я вспомнила про журналы «Огонек», которые у нее под крыльцом лежали. И еще я знала, что с дедом все нормально.
— Почему? — спросил участковый.
— А потому, что вместе с ним исчезли и его зубные протезы. Не стали бы убийцы протезы брать, правильно? Значит, он сам их надел и ушел. Я не знала только куда.
— Все правильно, — сказал участковый, — она тебя с Митькой услала в Грибки и в дом пошла ордена воровать. Она и ложки на свадьбе — того. Я все хотел ее с поличным поймать, да случай представился только сейчас.
— А ночью она пришла на кладбище ордена в тайник прятать, да тебя увидела, вот и дала по голове, — сказал доктор, — еле мы с Пашей подоспели. Я ему рассказал о тайнике, который ты нашла.
— Ну, я бы все равно ее выследил, — самоуверенно заявил Пашка, — я же нарочно всем объявил, что обыск будет, чтобы вора выманить. А сам в засаде бы сидел, дорога-то одна у нас в Грибки.
— Получается, что она пришла, когда деда уже не было? — спросила Ольга.
— Да, она видела, как он уходил. Потом призналась, — ответил участковый.

В дверь тихонько постучали. В палату вошла бабушка, а следом за ней, в полной генеральской форме гордо ступал подтянутый старик. Ордена на его груди сияли матовым блеском, он улыбался сквозь усы и протягивал к Ольге руки.
— Дедуля!
— Ну, здравствуй, внучка! Ну, и напугала же ты нас! — проговорил он, гладя девушку по голове.
— Это ты нас напугал! Где же ты был? — спросила Ольга.
— Тебя на станцию пошел встречать, — ответил дед, — два поезда пропустил, а тебя все нет. Тогда я в Москву поехал, думал, что-то с тобой случилось. Пока в Москве крутился, тебя разыскивал по знакомым, пришлось остаться ночевать. Вот только утром вернулся.
— Почему же ты не позвонил? — упрекнула деда Ольга.
— Так звонил сколько раз! — оправдывался дед, — да вы трубку не брали. А потом вспомнил, что я сам же звонок и отключил на ночь, а включить забыл с утра.
— Деда, а где твоя Звезда Героя? — спросила Ольга, заметив пустую дырочку на кителе.
— Не нашли звезду, — помрачнел дед.
Дверь тихонько приоткрылась и в палату просунулась голова вихрастого мальчишки, которого Ольга видела в доме Кати. Вслед за мальчишкой вошла и Катя.
— Валька? — удивился доктор, — что ты здесь делаешь? Это брат мой младший, — пояснил доктор.
— А я здесь — вот, — разулыбался мальчишка, протягивая руку и разжимая кулачок.
На Валькиной ладошке горела Звезда Героя. Все ахнули.
— Где же ты нашел ее? — спросил доктор.
— На дереве, — ответил Валька — ну, кот на дерево залез, высоко, а слезть не мог. Я за ним полез, а там гнездо воронье. В гнезде и была звезда. Ее ворона туда утащила.
Все дружно расхохотались.
В палату протиснулся Вын Сун. Потрясенный, он приблизился к Вальке и уставился на Звезду Героя в его руке. Судорожно перебирая в воздухе сухонькими желтыми пальцами, он восторженно проговорил: — Писец-звезда!

ПОЛЕТ ШМЕЛЯ
Михалнаумыч — маленький, кругленький, не старый еще мужчина, протиснулся в хоровой класс и зашарил грустными карими глазами по партам. Ирка сползла на пол и притаилась.
— Макагова здесь? — спросил Михалнаумыч скорбным голосом.
— Да, здесь была, вроде бы, — ответила хоровичка, поправляя очочки.
Учителя переглянулись. Ребята притихли.
— Скажите ей, чтобы шла в огкестговый класс, — нарочно строгим и громким голосом произнес Михалнаумыч, подавляя улыбку, — с четвегтого класса у всех стгунников не хог, а огкестг. Кто еще тут? Павлик, и ты здесь? Ну-ка, магш! Извините, Ольга Михайловна!
Ирка пребольно щипнула Павлика за ногу через мышиные форменные штаны и погрозила из-под парты кулаком: «сиди — успеем еще и на оркестр».
В первый класс музыкальной школы Ирку приняли на фортепиано. Но, когда Иркина мама привела ее первого сентября в школу, девочку не взяли по причине отсутствия инструмента дома. Ирка выла на всю парадную лестницу музыкальной школы, мама стояла рядом с растерянной улыбкой.
— А ну-ка, кто здесь так ггомко плачет? — поинтересовался невысокий человечек, случайно проходивший мимо с потрепанным скрипичным футляром под мышкой.
— Что случилось? Я заметил вашу девочку на экзамене весной, неужели не взяли? — спросил он.
— Взяли, только сказали фортепиано купить, а возможности такой нет, — озадаченно сказала Иркина мама, — говорят, идите к какому-то Пропищину на скрипку, он возьмет.
— И он возьмет! — возликовал коротышка, — потому что нельзя не взять такую способную девочку — это газ, и потому что Пгопищин Михалнаумыч — это я и есть — это двас. И еще: девять гублей — скгипка и губь двадцать — смычок — вот и весь натюгмогт, — весело добавил он.
— А я хочу на пианино, — упрямо заявила Ирка, с ненавистью глядя на Михалнаумыча.
— Пианино со втогого класса будет. Научишься и на скгипке и на пианино. Ну, как?
— Ладно, — прохлюпала Ирка, — а когда на урок?
— Вот и славно, — Михалнаумыч взял Иркины руки в свои, потянул гибкие пальцы, ощупал мягкие подушечки, легонько прихлопнул и улыбнулся, — а на угок завтга пгиходи.
Потом был дуэт. Кудрявый Павлик стоял справа и тянул «картошки», упираясь Ирке в ухо смычком. Михалнаумыч бегал по классу, время от времени оттаскивая ватного Павлика от Ирки. Павлик переступал ногами и снова подбирался к Ирке, тыкая смычком то ей в шею, то куда-то в щеку.
— Павлик, стой на месте и смотги в ноты! — орал Михалнаумыч, — Йига, бушует, бушует Днепг! Волны, Йига, волны, чегт возьми! Во-о-о-т! Молодец! Тепегь хогошо!
«Реве та стогне Днiпр широкий», — остервенело выводила Ирка, взлетая ввысь от упоения. Ватный Павлик тащил длинные ноты — «картошки», осоловело вперившись в пюпитр, и тоненько подвывая себе под нос.
— Стоп! Стоп! — волновался Михалнаумыч, — кто это воет? Павлик, догогой, не надо петь. Иггай, деточка, иггай! Петь не надо, только иггать! Сначала!
Вся концепция повторялась снова, пока в класс не набивались старшие ученики и не начинали потихоньку хихикать, глядя на дуэт «мелких». Михалнаумыч грозно зыркал на старших и делал им страшные глаза, грозя выпроводить прочь. Лицо его было сосредоточено и вдохновенно, нижняя губа оттопырена, он парил в облаке восторженного творчества, вместе с талантливой Иркой, вместе с раскисшим от напряжения Павликом, вытягивая все Павликовы «картошки», тыча пальцем в ноты перед его носом.
Бабушка Вера Ивановна легкой трусцой семенила за Иркой, в одной руке она держала холщовую сумку с Иркиным обедом, в другой — несуразную папку с нотами на длинных шелковых шнурках:
— Ира, постой! Машина! — серчала Вера Ивановна, — незачем так нестись! Опять будем целый час в коридоре сидеть.
— Бабуля, сегодня пятница, и ты все перепутала, первое сольфеджио, это во вторник мы час ждем, а в пятницу опаздываем, — занудливой скороговоркой объясняла Ирка, оглядываясь на Веру Ивановну.
У школы уже стояла Волга Павликового папы и шустрая домработница Нюша выволакивала из машины сначала необъятную сумку с продуктами и термосом, футляр со скрипкой, портфель с нотами, а потом уже и размякшего Павлика, с сонным выражением заспанного лица.
— Ой, гляди, только ноги за него не переставляют, — говорила Вера Ивановна куда-то в бок, — здрасьте, Нюрочка, — добавляла она со слащавой улыбкой, семеня вслед за Иркой вверх по школьной лестнице.
Павликов папа в прошлом был неудавшийся скрипач, поэтому дорожка сына была предрешена уже с первых его мокрых пеленок. Папа купил ребенку мастеровую скрипку, размером с ладонь, и маленький Павлик, лет примерно с двух, изображал немыслимые конфигурации из склеенных на игрушечном грифе розовых пальчиков, и душераздирающего скрежета по струнам спичечного смычочка, зажатого в пухленьком кулачке.
Из года в год, два раза в неделю Павлик нещадно изводил Михалнаумыча своей осоловелой игрой, учитель страдал немыслимо и жестоко, стараясь не выдать себя и не запустить в мальчика чем-нибудь тяжеленьким прямо на уроке. Ребенок был абсолютно профнепригоден, безнадежен и потерян для искусства. К концу Павликового четвертого класса Михалнаумыч, наконец, решился поговорить с Павликовым папой, для чего и вызвал его в класс.
Павликов папа, в костюме с фиолетовым отливом, в ароматах терпких мужских духов, со свежей улыбкой на гладковыбритом лице решительно распахнул дверь класса и возник перед Михалнаумчем в назначенное время.
— Иггай! — приказал Михалнаумыч, и Павлик, как заведенная кукла заиграл несчастную «Пчелку» Шуберта. Некогда беззаботное шубертовское насекомое беспомощно жужжало в неповоротливых Павликовых пальцах, безуспешно пытаясь высвободиться из них на свет божий, как из банки с клубничным вареньем.
Свежая улыбка Павликового папы стыдливо поползла вниз по подбородку и притаилась в нагрудном кармане фиолетового костюма. Павлик, пыжась от напряжения, доиграл последнее пиццикато и понурил смычок.
— Иди, деточка, — всхлипнул Михалнаумыч, прервав воцарившееся молчание, — побудь в когидоге.
После недолгой беседы с учителем Павликов папа вышел в просторный холл и присел на банкетку. Он достал носовой платок и обтер крупные капли пота, выступившие на лбу. Мысли его лихорадочно метались. Консерваторская сцена, с залитым софитами Павликом на ней, взлетала в вязкий эфир плавным круговоротом радужных бликов несбывшихся надежд.
Классный вечер Михалнаумыча завершала семиклассница Макарова с виртуозной и эффектной пьесой. Михалнаумыч сидел в глубине зала, вцепившись в подлокотники потрепанного кресла побелевшими пальцами. Он наблюдал, как Ирка вышла на сцену, как она поклонилась под доброжелательные аплодисменты переполненного зала, как кивнула аккомпаниатору. «Как она начнет? Не забыла ли новые штгихи? — думал Михалнаумыч, волнуясь, — давай, детка, не подведи стагика, покажи им всем, как надо иггать!»
Ирка заиграла. Скрипка рыдала кантиленой в басах, вибрировала тягуче и нежно, головокружительно летела пассажем, дышала живым пиано. Михалнаумыч задохнулся восторженной гордостью, по-стариковски расчувствовался, в уголках его глаз блестел хрусталь.

***
— Как тебя зовут, деточка? — Михалнаумыч притянул мальчика за плечи поближе к свету.
— Илья.
— Ну, сыггай что хочешь.
— Мне мама сказала, чтобы я вам Пчелку сыграл.
— Давай!
Илюша живо развернулся, выхватил скрипку из рук деда, вышел на середину комнаты и поклонился Михалнаумычу.
— Колоссально, — воскликнул Михалнаумыч, расхохотавшись, — начало многообещающее.
Илюша заиграл Пчелку, шустро перебирая ловкими пальчиками, дед весь сомлел от удовольствия, пряча улыбку и поглядывая на реакцию старого учителя.
— Вот это Пчелка, так Пчелка! Молодец! — расхвалил Михалнаумыч Илюшу, — отлично спгавился, не то, что твой папа.
— Мой папа в Америку уехал, в командировку. Обещал мне канифоль новую привезти, — сказал Илюша, укладывая скрипку.
— Как они? — спросил Михалнаумыч.
— Отлично! Вот прислали к вам с поклоном свое чадо, — ответил Павликов папа, — говорят, лучше вас никто не научит. Ира на гастролях с оркестром в Германии, Павлик доктора получил по своей физике, а Илюшка — на мне. Начали с ним два года назад в Германии, теперь вот в Москву вернулись. К вам.
— Нет, не возьму. Стар стал. Болею. В школу не хожу уже.
— Михалнаумыч, не откажите! Способный-то парень!
— Вижу. Слышу. Только мне уже семьдесят пять, и диабет, чегт бы его побгал! — заворчал Михалнаумыч.
— А мне мама говорила, что вы мне «Шмеля» дадите, — сказал Илюша.
— Какого еще шмеля?
— Ну, вот этого, — сказал Илюша и заиграл «Полет Шмеля» Римского-Корсакова.
— Да, ты, я вижу, вигтуоз! — воскликнул в восторге Михалнаумыч.
— Это он на слух, Михалнаумыч, — сказал Павликов папа, — никто не учил.
— Ладно, пгиходите завтга, — вздохнул Михалнаумыч, — будем «Шмеля» учить, что с вами делать.
Машинка для делания музыканта закрутилась вокруг Илюшки. Жесткий график занятий внука был под неусыпным контролем. Илюшка учился легко, схватывая на лету. Он поражал Михалнаумыча своим талантом виртуоза, необычайной музыкальной памятью и артистизмом. За «Шмеля» взялись через год.
— Не иггай так быстго, — советовал Михалнаумыч, — шмель — кгупное насекомое, летает тяжело. Смотги, какой он кгасивый, багхатный, это надо все звуками пегедать.
Илюшкин шмель летел, переливаясь плюшевой спинкой, то приближаясь, то отдаляясь дрожащим пианиссимо, кружа по классу снова и снова. После концерта Илюшку так и прозвали — Шмель.
Первую рюмку Шмель вкусил в компании дворовых пацанов лет в пятнадцать.
— Давай, Шмель, — ржал долговязый Гошка по кличке Прыщ, — будь человеком! А то все мозги пропилил на своей скрипульке.
Приезжая Анька стояла рядом, с тлеющей сигареткой в накрашенных губах, ее насмешливые раскосые глаза сводили Шмеля с ума. Он пил, быстро хмелея. После, Анька равнодушно дала себя ласкать в подъезде, уверенно тиская разбухшую ширинку Шмеля, задохнувшегося пьяной страстью.
— Что пгоисходит, Илья? Это не игга! Почему ты не занимаешься? Летом — конкугс. Ты не готов, — Михалнаумыч растерянно развел руками, — я не узнаю тебя, — добавил он скорбно.
Шмеля заперли на замок. Он целыми днями лежал ничком на кровати, сочась злыми слезами и тоской по Аньке. Через неделю инфаркт свел Михалнаумыча в постель, как будто жало шмеля поразило его в самое сердце.
Ирка вырвалась в Москву на три дня, с трудом найдя себе замену в оркестре.
— Она уехала, мама, — выдохнул Шмель.
— Илюша, родной! Что ты делаешь? Я все понимаю, но сейчас не время. Надо работать. Надо заниматься. У тебя нет ни минуты, — Ирка присела на край кровати, вплела пальцы в волосы сына, собрала в горсть, чуть встряхнула.
— Я не могу.
— Хорошо. Езжай в Челябинск. Вот билет. Самолет через три часа. Я отвезу тебя. Не потеряй обратный билет. Гостиница забронирована.
— Мама! — Шмель живо развернулся, кинулся к матери, обнял на мгновение, соскочил с постели, заметался по комнате.
Илья вернулся через день, сосредоточенный, молчаливый. Ирка тоже помалкивала по дороге из аэропорта.
— Спасибо, мама! — наконец заговорил Илья, — мне нужно было на нее посмотреть. Я сразу понял, что ты была права. Не мое еще время.
— Хорошо, сын, я очень на это рассчитывала и рисковала, — сказала мать.
Михалнаумыч в домашнем халате сидел в кресле перед окном. Он смотрел, как кружат блестящие искорки, как покачивается корявая черная ветка на жиденьком фоне февральского московского неба.
— Михалнаумыч! У вас дверь открыта!
— Илюша! Догогой! Откуда ты?
— Я с поезда и сразу к вам.
— Ну, гассказывай!
— Все хорошо, Михалнаумыч. Но, главное то, что у меня пропало спиккато. Я не мог вспомнить ощущение.
— Илюша! Какое спиккато у тебя пгопало? — Михалнаумыч расхохотался, — ты — лаугеат многих конкугсов, скгипач от Бога! О чем ты говогишь?
Но Илюша уже раскрывал футляр и вынимал скрипку. Он играл старому учителю, в который раз в этой самой квартире. На кухне Ирка пребольно щипнула Павлика через штаны, смешно грозя кулаком: «сиди — успеем еще», а Павликов папа с огромным тортом на коленях сидел в прихожей на табуретке прямо в пальто и шапке, и слушал, как его дорогой Шмель блистательно и ярко взлетает ввысь.

ПЕЛИЙСКАЕ СКАЗКИ.
СКАЗКИ ДЛЯ ЖЕНЩИН.
Предисловие

В стародавние времена раскинулась на берегу Пурпурного Моря удивительная волшебная страна — Пелия. Населяли её добродушные и весёлые жители с виду очень похожие на обыкновенных людей. Но каждый из них, даже самый маленький ребёнок, был, конечно, немного чудодей и чуточку волшебник.
Много витков волшебного пространства существовала страна Пелия. За это время немало поколений сменилось на её земле. Но до наших дней дошло всего несколько легенд о странных жителях Пелии, потому что однажды внезапно налетевший смерч стёр с лица земли и волшебников и их изумительный край так, что не осталось никаких подтверждений о существовании чудесной страны.
До сих пор никто так и не знает, почему произошло столь печальное событие, и чем, в сущности, безобидные пелийцы прогневили злую стихию.
Однако единственное свидетельство о древних событиях всё же имеется. Это чёткие отметины и чеканные выбоины на стенах глубокой Чёрной Пещеры, расположенной в неведомых обширностях.
Совсем недавно мне удалось пробраться в Чёрную пещеру и расшифровать настенные рисунки. Это было не так легко, как кажется на первый взгляд. Но чего не сделаешь ради вас, мои дорогие! В этой книге собраны все легенды о пелийцах, дошедшие до наших дней.
Итак, начинаем.

Первая Пелийская легенда
Палец короля Эмцыга

Благороднейший и достойнейший из королей, когда-либо живших на Пелийской земле — король Эмцыг Пятый, имел шесть пальцев на левой руке. Никто не должен был знать об этом недостатке — так решил король. Поэтому каждый вечер он отрубал головы всем своим слугам, которые ухаживали за ним в течение предыдущих суток.
Тут же после казни он нанимал новых слуг, и так продолжалось довольно долго. В конце концов, наступил такой день, когда больше нанимать было некого — всё население истребил благороднейший и достойнейший из королей — Эмцыг Пятый.
— Кто желает быть моим слугой? — вскричал король, выйдя на дворцовую площадь.
Но никто не откликнулся на этот раз на его призыв. Пришлось королю самому готовить себе ужин. Взял он острый нож, чтобы отрезать изрядный кусок окорока, да так неловко полоснул, что острое лезвие отскочило, и шестой палец вместе с куском мяса отлетел в сторону и упал на мраморный пол.
— О, Боги! — взвыл благороднейший король, и от неистовой боли завертелся на месте.
Кое-как перевязав кровоточащую рану, король Эмцыг по пустынным и гулким галереям дворца добрел до королевской спальни и, не раздеваясь, рухнул в постель.
В это время чумазая нищенка протиснулась в ворота дворца и, удивлённая тем, что её никто не остановил, пошла бродить по безлюдным лабиринтам дворца, пока не набрела на королевскую кухню. Там она нашла разведённый огонь в очаге и большой кусок мяса на столе. Оглядевшись по сторонам, нищенка заметила пятна крови на мраморном полу и в самом дальнем углу — чей-то отрезанный палец. Черница ничуть не смутилась страшной находке и, как ни в чём не бывало, насадив окорок на вертел, ловко изжарила его.
— Вот ужин и готов! — удовлетворённо сказала она сама себе.
Насытившись, она вымыла пол, аккуратно завернула палец в чистую тряпицу и спрятала в щели между окнами. После этого женщина тут же заснула, уронив голову на кухонный стол.
— Кто ты такая и что тут делаешь? — спросил король, обнаружив незнакомую грязную женщину.
— Я пришла наниматься в служанки королю, — сказала нищенка.
— Тогда пойди и смени одежду, слуги должны выглядеть чисто и опрятно, — сказал король Эмцыг. — Потом я посмотрю на тебя и решу твою судьбу, поскольку я и есть сам король.
Женщина отправилась приводить себя в порядок, а король тем временем думал так:
«Почему бы и не нанять её в служанки, раз у меня теперь ровно пять пальцев, и стыдиться мне более нечего?»
Вскоре женщина вернулась в новой одежде, которую нашла в комнате для слуг.
— Что ж, — удовлетворённо заявил король, оглядев её со всех сторон, — ты вполне подходишь мне. Только смотри, делай свою работу добросовестно и честно. Я не терплю нерях и лентяев.
Женщина низко поклонилась в знак уважения к благороднейшему из королей.
Вдруг она заметила окровавленную повязку на руке короля и тут же догадалась о том, что произошло.
— Вы ранены, ваше величество? — спросила она встревоженно. — Позвольте мне пришить тот палец, что я нашла вчера на полу, видно его вы потеряли!
— Не понимаю, о чём ты толкуешь? — надменно произнёс король. — Иди-ка лучше спать, завтра тебе предстоит далёкое путешествие.
Как только новая служанка заснула, король Эмцыг без тени раскаяния и сожаления отрубил ей голову, ибо никто не должен был знать о постыдном недостатке царственной особы.
***
Вот так, собственно, и заканчиваются сказочки. Иногда, даже не успев начаться. Ну, так, мои голубушки, нечего нюни распускать! Я знаю, что нужно делать. Когда, наконец, вам удастся разузнать маааааленький такой секретик вашего Короля, не уподобляйтесь глупой служанке, и ни за что не выдавайте себя. Храните секретик так, чтобы он ни в коем случае не догадался о том, что вам давным-давно уже известно. Храните секретик, если, конечно вы не очень любите, когда вам отрубают руки, ноги, головы и все остальные части тела, включая, конечно, и мозги.

Вторая Пелийская легенда
Морская Нянька

На самом берегу бескрайнего Пурпурного Моря, у подножья высоких крутых скал расположилось одно большое село. Жил в нём народ весёлый и работящий. Ловкие мужчины с утра до вечера тянули тяжёлые сети, полные рыбы и всякой морской живности, а красивые улыбчивые женщины вели нехитрое хозяйство и воспитывали детишек.
Много было детворы в селе. Почти в каждой хижине не меньше семи ребятишек. А в доме у Ванца и Марки и того десять душ. В прошлом месяце семейство пополнилось ещё двумя — близнецами.
— Думаю, Ванц, — сказала как-то вечером Марка, — надо бы нам няньку нанять. Совсем не справляюсь я с хозяйством после рождения близнецов.
— Ну, что ж, — ответил Ванц, обнимая жену, — завтра же и найму. Будет тебе полегче.
Пошёл Ванц няньку искать. Ходил-ходил до самой ночи по дворам, да так и не нашёл никого. Все своим хозяйством заняты. Никто не хочет чужих детей растить.
— Ну, что, нанял няньку? — спросила жена, как только Ванц вернулся домой.
— Нет, никто не желает такой работы. Видно тебе придётся самой справляться.
Пошёл Ванц няньку искать и на следующий день, только опять никого не нанял и домой вернулся без помощницы.
И на третий день Ванц отправился на поиски, да всё напрасно, нет и нет подходящей работницы.
Тогда Марка взяла близнецов и пошла на берег моря.
— Эй, няньки морские, русалки да феи! Плывите сюда, себе на забаву, да мне на подмогу!
Пурпурное Море вдруг стихло, словно призадумалось, и, откуда ни возьмись, стали выплывать на берег девы морские с хвостами рыбьими чешуйчатыми, одна другой краше. Запели они песни чудными нежными голосами, руки к малюткам тянут, каждая к себе манит.
Стала Марка няньку своим детям выбирать, да никак не может решиться — все девицы хороши.
— Ладно, — сказала она, — кто из вас первая меня удивит, та и будет к детям моим допущена.
Присела Марка на берегу, а русалки да феи вокруг плещутся, то рыбами диковинными плывут, то медузами переливаются, то вдруг расплещут соленую воду и птицами вспорхнут поверх пурпурных вод.
— Оглянись! — прозвучал вдруг звонкий голос за спиной Марки.
Обернулась женщина и видит: стоит на морском песке дивная красавица. Волосы, словно пена морская, глаза, как яркие звёзды горят, губы коралловые, зубы, точно жемчужины. Ножки в чешуйчатые сапожки обуты, а платье из морских цветов свито, водорослями сшито.
— Кто ты? — удивилась Марка.
— Вот ты и удивилась, — сказала та, — теперь я — нянька твоим детям. Буду служить тебе верой и правдой десять лет. А за работу отдашь мне то, что и чайке белой потерять не жалко.
«То, что чайке белой потерять не жалко, то уж мне и подавно», — подумала Марка, и согласилась.
Повела хозяйка Морскую Няньку в дом. Как увидел её Ванц, так дар речи и потерял. Стоит, как столб, только рот раскрыл, да глаза вытаращил. Но Марка ничего не заметила, увлечённая хлопотами по дому. Нянька не отставала, во всём помогая хозяйке, будто всю жизнь только это и делала.
Так и осталась Морская Нянька в доме при детях.
Прошло десять лет. Выросли старшие дети, подросли младшие, а новых не народилось. Дочери замуж вышли, сыновья женились.
— Ну, — сказала Марке Морская Нянька, — служила я тебе десять лет, теперь пришла пора тебе расплатиться.
— Что же ты хочешь получить за свою работу?
— Отдай мне своих близнецов, — спокойно заявила Морская Нянька.
— Что ты? Побойся Бога! Да, как только язык у тебя повернулся такое вымолвить? — ужаснулась Марка.
— Ладно, прощай, хозяйка, — сказала Морская Нянька и спокойно вышла из дома, бесшумно затворив за собой дверь.
Не стала Марка удерживать няньку, перекрестилась и спать легла. А утром смотрит, нет ни мужа, ни близнецов. Бросилась Марка искать их по всему селу. Да только никто не видел, куда пропали её дети и супруг. Бродила женщина до самого вечера и пришла на крутой берег моря.
— Эй, русалки морские, да феи! Плывите сюда! — стала звать она.
Только никто не откликнулся, а Пурпурное Море нахмурилось и вздыбилось грозными волнами. Тогда, не помня себя от горя и отчаяния, кинулась несчастная женщина с крутой скалы в самую морскую пучину, и жадные рокочущие волны поглотили её.
С той поры раз в десять лет прилетает на то место белая чайка. Кружит она над свирепыми жестокими волнами, не зная страха, и кричит, будто кличет кого-то:
— Жал-ко! Жал-ко!
И нет ей ни ответа, ни пристанища, ни на скалистом суровом берегу, ни в бескрайней пучине. Только Морская Нянька услышит голос белой чайки сквозь толщу пурпурных вод и захохочет вдруг страшным голосом в ответ, оплетая все плотнее близнецов и Ванца бурой тиной морской.
***
Вот, голубушки мои, какие бывают истории сплошь и рядом. Поэтому, глядим в оба, нянек красивых не нанимаем, только старушек невзрачных к детишкам допускаем. А сами в одну руку берем модную кофточку, в другую эту, как его, помаду, и где надо подмазываем и куда надо напяливаем. И в таком обновленном виде отправляемся так сказать, да… ну, в общем, сами знаете куда.

Третья Пелийская легенда
Безножек

Давным-давно в одном селении жили-были муж и жена. Муж был трудолюбивый и весёлый, а жена злая и ленивая.
— Всё ты, муженёк, радуешься да песни поёшь, — ворчала сердитая женщина, — а что веселиться-то? Вот и хата у нас старая, и одеть-то мне нечего! Ни лошадки у нас нет, ни козочки!
Надо сказать, напрасно жена мужа пилила, хата у них была крепкая, хоть с виду и неказистая. И обновок у жены было несть числа — полный сундук. А в хлеву была корова и бычок серенький.
Надоело мужу слушать несправедливые попрёки, взял он мешок, положил туда краюху хлеба и пошёл куда глаза глядят.
Шёл он, шёл и пришёл к подножью высокой скалы. Развязал мешок, только хотел кусок хлеба отломить, слышит, плачет кто-то, да так жалобно, горько. Оглянулся муж по сторонам — никого.
— Кто здесь? — спросил он.
— Это я, — послышался голос из самой скалы.
Пригляделся муж, видит — пещера, а вход в неё завален камнями. Отбросил мужчина камни и наклонился к лазу.
— Вытащи меня! — простонал кто-то изнутри.
Вполз тогда муж в узкий вход, нащупал рукой кого-то, ухватил за шиворот и вытащил на свет Божий мальчика. Присел перед ним на корточки, чтобы хорошенько рассмотреть. Видит муж мальчика лет семи, худого, бледного.
— Как ты сюда попал? — спрашивает.
— Хотел я в пещеру пробраться, посмотреть что там есть, — сказал мальчик, — да выбраться не успел.
— А где твои родители?
— Нет у меня ни отца, ни матери.
Отломил муж хлеба и накормил ребёнка. А сам подумал: «Возьму его с собой, будет мне за сына!»
— Ну, парень, пойдём со мной в мой дом. Будешь у меня жить.
— Не могу я идти, — говорит паренёк, — ноги не слушаются. Камнем придавило.
— Не беда, — сказал муж, — я тебя донесу.
Взял он мальчонку на руки и принёс в своё селение, в дом, где жил с женой.
— Вот, жена, сын у нас теперь есть! Не обижай его, видишь, не ходит он совсем, — сказал он жене.
— Ах ты, глупец! И так еле концы с концами сводим, а ты еще калеку в дом притащил! — стала кричать злая женщина.
— Помолчи! — прикрикнул на неё муж. — Как сказал, так и будет!
Стали они жить втроём. Рос мальчик не по дням, а по часам, да только ходить так и не мог. За это прозвали его в селении Безножек.
Как-то раз пришёл муж к Безножку и говорит:
— Вот тебе гусельки звонкие, научись на них играть, будешь народ веселить, песни запевать.
Научился Безножек на гусельках играть да песни петь. Стали его селяне приглашать в свои дома: у кого свадьба, у кого крестины, никак без музыки не обойтись. Полюбил народ Безножка за песни его звучные.
Вот умерла жена у одного богатого человека, и пригласил он Безножка к себе в дом на похороны. Завёл Безножек песню грустную — поминальную. Смотрит, все плачут, а одна девица стоит — глаза сухие, губы сомкнула, руки к груди прижала.
— Кто это такая? — спросил Безножек у одного из гостей.
— Это дочь хозяина. Совсем от горя с ума сошла, даже плакать не может, — ответил тот.
Похоронили селяне женщину, и привёз муж Безножка домой. А у него всё та девица из головы не выходит. Так и стоит перед глазами — печальная, с невидящими глазами.
Решил Безножек развеселить девушку во что бы то ни стало. Уж очень она ему приглянулась.
Вот прошёл год. Безножек всё так же по домам песни поёт, да на гусельках играет. А про девицу помнит, как такую забудешь?
Однажды пригласил его богатый селянин на свадьбу своей дочери. Видит Безножек свою девицу в платье свадебном, на голове — фата белоснежная.
Как заиграл Безножек песню весёлую, звонкую, так все в пляс и пустились. А невеста посмотрела на гусляра грустно-грустно, да призадумалась: «Эх, кабы не был ты без ножек, бросила бы я батюшку, да матушку и за тобой побежал. Вот выйду за кузнеца-молодца и забуду тебя, гусляр».
И пошла невеста под венец, а гусляр горькой воды напился, да гусли свои в щепы изломал.
Вот проходит год, другой, третий, а счастье в дом к девушке все не идет. И кузнец-молодец хорош, и детишки пошли — живи, да радуйся. Ан, нет. А Безножек целыми днями тоскует, да воду горькую пьет.

***
А, что, милочки мои, скажете, не бывает такого? Как бы не так! Поэтому, быстренько огляделись по сторонам, глазки раскрыли пошире, да пригляделись получше к своим Безножкам. Да, хоть он и без рук, зато песни поет. А от песни, сами знаете, и на душе слаще и телу полезней. В некотором смысле. Так что, душеньки мои, совет всем да любовь, красоты невиданной, да ума-разума богатого. А коли сами не мудры пока, легенды вот пелийские почитайте, глядишь, древняя мудрость и пригодится.

ЗАКОЛДУЙ МЕНЯ НА СЧАСТЬЕ.
ЛАВ-СТОРИ.
***
Стеклянные двери супермаркета разъехались в стороны, и Шуня вошла в просторный холл. Рядом с терминалами стоял здоровущий пузатый охранник с озадаченным лицом, рация в нагрудном кармане его форменной куртки шипела и пищала. Подле охранника стояла девчонка лет шести и, прижав к груди кулачки, выла чудовищным басом.
— Та, погоди ты! Вот человек! — бестолково топтался охранник вокруг ребенка, — не ори, я тебе говорю!
— Уууу-ыыыы! — голосило дитя, возводя курносый нос к потолку.
— Как ты здорово орешь! — с искренним восхищением произнесла Шуня, присаживаясь перед девчонкой на корточки, — а еще громче можешь? — с любопытством спросила она.
Девочка смолкла, слегка призадумалась, сосредоточенно глядя на Шуню, медленно и глубоко вздохнула и, что было силы, заорала: Аааааааааааа!
— Та, шоб я провалывся! — взревел охранник, утирая рукавом взмокший лоб.
— Классно! — похвалила Шуня, — а еще громче?
— Нет, уже громче не могу, — решительно заявила девочка, — надо микрофон, тогда сильно громко будет. А ты что, глухая?
Шуня рассмеялась.
— Гражданочка! Миленька! Побудьте тут минутку, — затрубил охранник, склоняясь над Шуней, — зараз к начальству пийду, рация сломалася, будь оно не ладно! Все мозги уже мне замутыла дивчина, така малэнька, а ореть краще Шаляпина!
— Послушайте, я на минутку зашла! И вообще меня дома ждут, — Шуня решительно выпрямилась и попятилась к двери.
— Ааааа! — взревела девчонка.
— Мама моя, ридна! — вздрогнул охранник, хватаясь за сердце, — та, шо ж это за наказание? Мамзелечка! Кралечка! Выручи! — умоляюще затрубил охранник.
— Ну, ладно, — согласилась Шуня, — мы в магазин пока пойдем, там походим.
— Тильки не уходите из магазина, я мигом, — обрадовался охранник и выскочил на улицу.
— Нашлась мама-то? — услышала Шуня за спиной.
Шуня обернулась. В дверях супермаркета стояла тетка в потрепанном пальто, на руках она держала пушистую чернявую собачонку с выпученными глазами, которая то и дело рычала, скаля мелкие зубки.
— Нашлась, — ответила девочка и взяла Шуню за руку.
— Что же за мамаши нынче пошли? — продолжала тетка, критически оглядывая Шуню, — дитё надрывается битый час, а мамаша шляется где-то и ухом не ведет!
Шуня виновато передернула плечами и потупилась.
Тетка открыла было рот, но девочка потянула Шуню за собой.
— Извините, нам пора, — кивнула Шуня тетке.
Девчонка спокойно шла рядом с Шуней и помалкивала. Пройдя несколько прилавков с продуктами, Шуня остановилась и оглядела девочку: сапожки грязные, на пальтишке пуговицы одной не хватает, вязаная шапочка сбилась набок. Шуня присела перед девочкой, сняла с нее шапку, пригладила золотистые волосы.
— Ну, и что мне с тобой делать? — спросила она.
— Есть хочу, — заявило дитя, — и спать.
— Я тоже хочу есть и спать! — возмутилась Шуня, — вот охранник придет и уведет тебя домой, там и будешь есть и спать. И я домой пойду есть и спать.
Девочка насупилась:
— Я домой не пойду.
— Как это так, не пойдешь? Еще как пойдешь! Там тебя мама ждет.
— Не ждет.
— А где твоя мама?
— Не знаю.
— А папа где?
— Не знаю, — ответила девочка.
— Ну, ладно, ладно, — смягчилась Шуня, — как тебя зовут?
— Саша.
— А где ты живешь, знаешь?
— На проспекте Федорова.
— Ну, замечательно! — обрадовалась Шуня. — Давай что-нибудь съедим. Я тоже есть хочу.
— Хочу это, — сказала Сашенька, тыча пальцем в прилавок.
Шуня посмотрела на прилавок:
— Ты хочешь это? — удивленно спросила она.
— Да!
Шуня еще раз посмотрела на «это», потом перевела взгляд на девочку:
— Саша, это — килька, — с сомнением проговорила Шуня.
— Я знаю! Я уже такое ела! — радостно выкрикнула девочка.
— Но, она в банке!
— Не в банке, а в томате, написано же, — проворчало дитя, — и стоит недорого, всего тридцать восемь рублей.
— Это она внутри банки в томате, а банку мы как открывать будем?
— Ну и что же? Мы ее дома съедим.
«Мы ее дома съедим, — подумала Шуня, — какая смешная девочка».
— Ну, хорошо. А что ты будешь пить? — спросила она.
— Пиво, — радостно заявило дитя.
Шуня вытаращила глаза на ребенка и медленно сглотнула.
Какая-то женщина поспешно отошла от них, тревожно оглядываясь и увлекая за собой маленького мальчика.
— Дети пиво не пьют, — серьезно ответила Шуня, изо всех сил стараясь не расхохотаться.
— Папа сказал, что я уже взрослая, а взрослые пьют, что захотят, — важно ответила Саша, — вот и сегодня я опять пиво хочу.
— Что значит опять? — удивилась Шуня, — ты что, вчера пиво пила? — усмехнулась она.
— Да нет же, никакой не пила, — раздосадовалась девочка, — вчера хотела, и сегодня опять хочу.
— Ну, так, — решительно сказала Шуня, — вот тебе булка, и мне тоже — булка. Пойдем-ка к выходу.
— Ладно, — покорно согласилась девочка, — а кильку мы завтра купим. Гуд?
— Гуд, гуд, — пообещала Шуня, — придете с папой и купите и кильку, и пиво.
Шуня расплатилась на кассе, и они вышли в холл.
Девочка поспешно развернула булку и впилась в нее жадными зубками.
— Ну, а пуговицу где потеряла? — спросила Шуня.
— Не потеряла. Она у меня в кармане. Я ее нарочно оборвала, — заявила Саша.
— Зачем?
— Ну, когда я сильно красиво одеваюсь, тогда только на мою одежду смотрят, — проговорила девочка, дожевывая булку, — а я хочу, чтобы на меня смотрели. И в сапогах поэтому сильно в грязь пошла, чтобы загрязнились.
— Ну, понятно, — сказала Шуня, — только все наоборот получается, не на тебя смотрят, а на твои грязные сапоги и на некрасивую нитку вместо пуговицы.
Девочка перестала жевать и задумалась:
— Правда, что ли? — спросила она удивленно.
— Конечно, — улыбнулась Шуня.
— На выход, дивчина, — прогремел охранник, — зараз в отделение пийдем, там приихалы за тобой.
Саша уставилась на Шуню. Глаза ее покраснели и стали медленно наполняться слезами.
— Ну, что ты? Пойдем, не бойся, я с тобой буду. — Успокоила девочку Шуня.
На лавке в тесном предбаннике участка, куда Шуню привели с девочкой, сидел симпатичный молодой человек. Он что-то сосредоточенно писал на казенном листе, приладив его на коленке. Время от времени он тревожно поглядывал на дверь. Увидев девочку, он вскочил, кинулся к ней и подхватил на руки:
— Где же ты была, малышка? Что же ты не позвонила мне? — ласково спросил он.
— Я забыла номер, — проговорила девочка, обнимая молодого человека за шею.
— Ну, хорошо, хорошо, пойдем домой.
Расписавшись в протоколе, молодой человек подошел к Шуне:
— Спасибо вам. Извините, что задержали, мне позвонили только полчаса назад. Давайте подвезу, время позднее, я на машине.
— Нет, нет, спасибо, мне здесь недалеко.
— Послушайте, я подвезу вас, — решительно заявил мужчина, — пойдемте.
— Спорить бесполезно, — серьезно выговорила Сашенька, и потянула Шуню за рукав, — пойдем.
Шуня покорно поплелась следом. Молодой человек открыл переднюю дверцу припаркованного у обочины джипа и жестом пригласил Шуню внутрь. Мужчина усадил девочку на заднее сиденье и сел за руль:
— Ну, куда рулить?
— Проспект Федорова, дом тридцать два, — сказала Шуня.
— Ой, это же рядом с нами! — воскликнула девочка.
— И это прекрасно, — улыбнулся молодой человек и запустил двигатель.
— А я знаю, как тебя зовут, — сказала девочка.
— Саша, не тебя, а вас, — поправил мужчина.
— Ничего, ничего, мы уже подружились, — улыбнулась Шуня, оглядываясь на девочку, — ну, и как меня зовут?
— Я сначала подумала, что ты — Маша, потом подумала, что Оля, а потом решила, что ты не Ирина. Ирины все какие-то правильные.
— А я что, неправильная что ли? — рассмеялась Шуня.
— Саша, хватит, — строго сказал мужчина, — не обращайте внимания, у нее такое бывает, нафантазирует себе невесть что.
— Нет, нет, мне очень интересно! — сказала Шуня, — ну, а потом что ты подумала?
— Ну, я подумала, что ты — Александра, как и я. — Серьезно ответила девочка.
— Угадала, — рассмеялась Шуня.
— Неужели? Угадала? — удивился мужчина, — так это что же, мы все здесь Александры? Вот и познакомились! Однако, тезки, мы, кажется, приехали.
— Ну, спасибо вам, Александр, прямо к подъезду подкатили, — сказала Шуня, — до свидания, Саша, не теряйся больше.
— Сейчас, подожди, я тебя на счастье заколдую! — выпалила Сашенька.
— Ну, так! — воскликнул Александр, — это что-то новое!
— Да, нет же, не новое, я уже сколько раз колдовала! — горячо возразила Сашенька, — только на счастье еще ни разу не получалось. Ты не бойся, это не больно. Только надо дыхание затаить.
— Кому затаить? — спросила Шуня.
— Ну, тебе затаить, чтобы счастье не испугалось.
— Саша, перестань! Это уже слишком! — раздосадовался Александр, — не задерживай человека! Время уже — ночь!
— Ну, пожалуйста-пожалуйста, всего одну-одну минуточку! — зашептала Сашенька.
— Ну, хорошо, — согласился Александр, — Александра, что вы имеете против счастья всего за одну минуточку? — спросил он Шуню, с улыбкой глядя ей в глаза.
— Я не против, тем более, что спорить бесполезно, — рассмеялась Шуня.
— Ну, тогда дайте мне руки, — зловеще проговорила Сашенька.
— Что значит дайте? Это и я, что ли руку тебе должен дать? — удивился Александр, — нет уж, ты меня в свое колдовство не впутывай, я уж, как-нибудь…
— …без счастья проживу, — закончила за Александра Сашенька — так, что ли?
— Да, действительно, как-то глупо получается, — сконфузился Александр.
Все дружно расхохотались.
— Ладно, давай нам побыстрее счастья, и чтобы за одну минуточку! — весело проговорил Александр и подал девочке руку.
Шуня подала свою.
— А теперь надо дыхание затаить и молчать, пока я не скажу, — таинственно произнесла Сашенька, — закройте глаза.
Шуня закрыла глаза и подумала: «счастье, счастье, приходи ко мне всего за одну минуточку! Боже мой, какая же я дура!»
Шуня открыла глаза. Александр держал ее руку в своей. Он просто смотрел на нее и не отнимал руки.
— Поехали, я спать хочу, — захныкала Сашенька на заднем сиденье.
— Да, да, конечно! Поехали! — спохватился Александр, — простите нас, и еще раз спасибо вам, Александра.
— До свидания! Спокойной ночи, — проговорила Шуня и вышла из машины.
Джип взревел и порулил прочь.
***
Природа наградила Шуню внешностью заурядной и неприметной, так, что пройдешь мимо и не заметишь. Зато глаза у Шуни были удивительные. Широко раскрытые, ясные, небесно-васильковые. Взгляд прямой, открытый, чистый. Ребята в школе ее сторонились, однако, беззастенчиво пользовались ее добротой и выманивали у Шуни, то остренькое перышко, то новую тетрадку, то красивый бантик.
— Убогая! — сокрушалась мать, обнаружив очередную недостачу, — как же ты жить будешь?
Мать внушала ей, что отдавать свое нехорошо, потому что придется покупать новое взамен и тратить деньги, она ругала Шуню за доверчивость и за дружбу «с кем попало». Одна только бабушка разглядела во внучке особенные черты, то и дело похваливая ее и, выкроив из пенсии рублик, отправлялась в универмаг, восполнить подаренный предмет. Она ласково называла девочку Сашуней, а потом и просто Шуней. Бабушка научила подросшую Шуню великолепно шить. Вместе они сочиняли ей то новую юбку, перекроив ее из дедовых штанов, то вывязывали необыкновенными узорами теплые варежки, которые у Шуни тут же выклянчивала очередная подружка. Она отдала бы и новую юбочку, если бы подружка не постеснялась попросить.
— Бабуля, — жаловалась Шуня, — мама меня убогой называет. Почему? Разве правильно жадничать?
— А ты плачешь? Обижаешься? — спрашивала бабушка.
— Плачу, бабуля.
— Ну, это, как посмотреть! Может, и обижаться не надо? А я скажу, что ты — у Бога. Понимаешь? Так, что не плакать надо, а радоваться, — говорила бабушка.
Шуня у Бога была, в церкви, ходила с бабушкой на Рождество. Там было красиво. Поэтому она ничего не имела против того, чтобы у Бога быть.
— Значит, получается — у Бога я? — догадалась Шуня.
— Конечно! — ласково ответила бабушка.
На третьем курсе языкового вуза Шуня влюбилась в женатого Николая — отца ее ученика. Николай без особого труда разобрался в Шуне и, как и следовало ожидать, узрел в ней не женщину, а лишь некий инструмент, для достижения своих незамысловатых целей. А у Шуни было много чего интересного, с его точки зрения. Квартира в центре Москвы, двухкомнатная, где Шуня жила со своей матерью, еще была у Шуни престарелая бабка, которая жила отдельно в однокомнатной квартире вблизи метро. Была у Шуни и дача в ближайшем Подмосковье, и гараж, в котором, поблескивая матовыми крыльями, стояла дедушкина Волга.
Сначала бабушка, а потом и мать как-то незаметно ушли. Николай перебрался к Шуне, бросив семью. То одно, то другое мешало ему работать. Наконец, он наделал долгов и запил. Она продала квартиру бабушки и отдала ему все деньги, радуясь, что хоть чем-то может помочь. Николай довольно быстро промотал квартирные деньги и в один прекрасный день привел в дом очередную пассию. Пассия оказалась беременной.
— Ну, не выгонишь же ты нас с ребенком на улицу, — сказал Николай.
— Нет, Коленька, живите, сколько надо, — ответила Шуня.
Она немедленно собрала вещи и ушла на съемную квартиру.
— Кто это, Коля? — спросила беременная пассия, едва за Шуней захлопнулась дверь.
— Да, так, знакомая одна, — ответил он.
— Что еще за знакомая? — насторожилась беременная.
— Да, ты, что? — рассмеялся Николай, — ты только посмотри на нее! Она же убогая!
Шуня сняла комнату и погрузилась с головой в работу. Она преподавала в школе, бегала по ученикам, расклеивала объявления по всей округе — «даю уроки английского, недорого».
***
На следующий день после встречи с Сашенькой была суббота. Шуня уже давно была на ногах, и почти все успела сделать до того, как все проснутся, перемыть гору посуды и вымыть пол на кухне, когда в коридор вышла Ниночка — хозяйка квартиры. Ее лицо выражало брезгливое возмущение:
— Ты опять вчера меня разбудила, — капризно заявила она, — я же просила тебя не заявляться позже одиннадцати.
Ниночка окинула Шуню недобрым взглядом и двинулась на кухню. Шуня поплелась за ней:
— Простите, я задержалась, — понурилась Шуня.
— Меня не интересуют твои проблемы, дорогая, — усмехнулась Ниночка, — у нас есть договоренность. Я тебя пожалела, а ты мне в душу плюешь?
На кухню вошла заспанная Лиза — восемнадцатилетняя дочь Ниночки. Она зевнула и почесала всклокоченную голову.
— Послушай, — не здороваясь, высокомерно обратилась она к Шуне, — я просила тебя купить в супермаркете краску для волос. Купила?
— Нет, извини, пожалуйста, я сейчас сбегаю, — оправдывалась Шуня.
— Как это нет? Ты что, с ума сошла? Мне надо выглядеть сегодня! — возмутилась Лиза.
— Так, дорогая, — строго начала Ниночка, — ты снимаешь у меня койку. Я сделала тебе скидку и попросила за это делать уборку и кое в чем помогать нам. Или ты выполняешь эти условия, или…, — она сделала неопределенный жест пухлой рукой в воздухе, — выметайся вон!
Шуня тихонько стояла в углу и держала в руках половую тряпку. Вдруг она вспомнила вчерашнюю девчонку и подумала: «счастье-счастье, приходи, всего за одну минуточку!» Шуня затаила дыхание и улыбнулась.
— Да ты только посмотри на нее! — возмутилась Лиза, — мы ей помочь пытаемся, а ей все нипочем, стоит и улыбается. Вот, убогая! Да, она просто издевается над нами!
— Ааааа, — вдруг донеслось со двора.
— Кто там воет, мама? — спросила Лиза, поморщившись.
Ниночка выглянула в окно:
— Да девчонка какая-то под окнами стоит, — ответила Ниночка, — и чего орать-то? Вот бестолочь!
— Да, сами вы… — в сердцах выпалила Шуня.
Она едва успела накинуть пальто, и прямо в тапочках, как и была, выбежала во двор. У подъезда пятиэтажки стояла Сашенька и орала, задрав подбородок. Пальтишко было аккуратно застегнуто на все пуговицы, на ногах блестели начищенные сапожки. Увидев Шуню, девочка кинулась к ней, протягивая руки.
— Я знала, что ты придешь! — смеялась девочка.
— Что ты здесь делаешь? — спросила Шуня, обнимая Сашеньку.
— Тебя зову. Я тебя сильно-сильно звала! Пойдем, — сказала Сашенька и потащила Шуню за руку.
— Куда ты меня тащишь? — упиралась Шуня, — подожди! Посмотри скорей, у меня тапочки домашние на ногах! — смеялась она.
— Ну, и что же! Мне сильно нравятся твои тапочки! Дашь мне потом их поносить?
Сашенька побежала вперед, Шуня кинулась за ней, подхватывая на ходу пальто.
— Быстрей! Не отставай! А то не успеем! — выкрикивала Сашенька.
Шуня бежала следом.
Неожиданно девочка остановилась:
— Смотри! — с восторгом проговорила она, — туда!
Серенькие дома окружали их. Шуня остановилась и стала всматриваться в узкий просвет между домами, куда указывала девочка, куда было повернуто ее восхищенное лицо.
— Что там? — спросила Шуня, ничего особенного не замечая.
— Сейчас! Увидишь!
Вдруг дома стали медленно расходиться в стороны, между ними неясно забрезжил свет, постепенно наливаясь розовыми и малиновыми красками. Весь просвет между домами снизу до самого верха засверкал, заблистал желтыми, синими, голубыми искрами. Свет набирал силу, раздвигал дома все дальше, прорезал тонкими, теплыми лучами пространство, насквозь пронизывая Сашу и саму Шуню, ожигая теплом и восторгом. Шуня, как завороженная глядела на свет. Сашенька приподнялась на цыпочки, легко раскинула руки и повисла в воздухе, вся в ярких, радужных брызгах. Она смеялась и кричала Шуне:
— Лети!
— Как? Я не умею! — смеялась Шуня.
— Умеешь! Лети!
Шуня вздохнула, чуть оттолкнулась от земли и взлетела. Они ухватились за руки и кружились в медленных искрах, чуть покачиваясь на густых, многоцветных, поющих волнах.
— Я знала, что ты увидишь! — радовалась Сашенька.
— Почему? Откуда? — удивлялась Шуня.
— Потому что ты — моя мама! — кричала девочка в ответ, подбрасывая вверх жменьки блестящих звездочек.
Они стояли посреди двора, вокруг медленными, крупными хлопьями подал снег.
— Ты ошибаешься, Саша, — тихо проговорила Шуня, — я не твоя мама.
— Саша! Куда ты опять убежала?
Шуня оглянулась. По занесенной снегом дорожке к ним спешил Александр. Его кепка и пальто были в снегу.
— Папа! Папочка! Я нашла ее! — закричала Сашенька, кидаясь к мужчине.
— Кого ты нашла?
— Маму! Я нашла свою маму! Вот! — девочка потянула Шуню за рукав.
Александр смешался:
— Ты меня неправильно поняла, Саша. Я пошутил. — Сказал он.
— Как пошутил? — тихо спросила девочка.
Ее глаза наполнялись слезами, она едва сдерживалась, чтобы не расплакаться.
— Зачем? Зачем ты пошутил? — с упреком сказала Сашенька, — посмотри на нее! Она видела! Она такая же, как я!
— Послушайте, здесь какое-то недоразумение, — начала было Шуня.
— Простите нас, — произнес Александр, — нам пора идти.
Он подхватил дочку на руки и понес ее по заснеженной дорожке.
Расстроенная Шуня вернулась на квартиру, на пороге стояли ее вещи, дверь была заперта.
***
Прошел месяц. Однажды Шуню вызвали по объявлению к новой ученице. Она пришла в назначенное время и позвонила в незнакомую квартиру в доме на проспекте Федорова. Дверь открыл Александр. Взглянув на Шуню, он быстро вышел на лестничную площадку и притворил за собой дверь в квартиру:
— Вы? Зачем вы преследуете нас? — растерянно проговорил он, — Саша только поправилась. Она почти месяц проболела. Я прошу вас, очень прошу, не приходите больше. Дочь без матери растет. Понимаете? Жена родами умерла. Я сам во всем виноват, сказал однажды в шутку, мол, ты сама себе маму найдешь. Вот она и нашла. Вас. Не приходите. Прошу.
Шуня ушла. Она бродила по улицам до самого вечера и шептала: «счастье, счастье, приходи всего за одну минуточку! Счастье, счастье, приходи…»
— Ааааа! — послышалось вдруг.
Шуня завертела головой, закружилась на месте, сердце ее взлетало, она сама хотела взлететь от этого чудесного, замечательного, великолепного, детского воя.
— Перестань, Вова! У тебя уже есть такая машинка, — услышала Шуня незнакомый женский голос за спиной. Она обернулась, сердце ее упало. Она обозналась.
На следующий день позвонил отец новой ученицы:
— Я не дождался вас вчера, Александра, — торопливо произнес он, — приходите, пожалуйста, сегодня, после семнадцати.
— Я была у вас вчера, — хрипло ответила Шуня.
— Что, что? Не слышу! Жду вас, — прокричал Александр.
— Извините, связь прервалась, — сказала трубка.
Шуня не пошла. Александр больше не звонил.
***
Первого сентября Александр повел дочку в первый класс. Нарядная Сашенька несла огромный букет гладиолусов. Шуня стояла у класса, по коридору вместе с другими учениками и родителями шли Сашенька и Александр:
— Папочка! — закричала Сашенька, — смотри — Александра!
Александр улыбнулся Шуне:
— Здравствуйте, Александра, мы искали вас. Долго, — сказал он, — а что вы тут делаете?
— Здравствуйте. Я здесь… учу детей, — ответила Шуня.
— Правда, что ли? — удивилась Сашенька.
— Правда.
— Гуд! — восхищенно произнесла она.
После уроков Сашенька позвала Шуню в гости, отметить первый свой день.
Они пошли вместе, взявшись за руки:
— А папа в тебя влюбился, — доложила Сашенька.
— Как? — удивилась Шуня.
— Ну, вот так — крепко-крепко, — объяснила Сашенька и обняла себя руками, — я же заколдовала вас на счастье, вот он и влюбился! Сильно!
— А ты откуда знаешь? — спросила Шуня.
— А, вот, знаю, — загадочно произнесла Сашенька, — потому что ты — моя мама.
***
— Вот мы и пришли, спасибо, что проводили.
— А на чай пригласите? — улыбнулся Александр.
— Да, неудобно, я квартиру снимаю, — сконфузилась Александра.
— А я на минутку.
— Спорить бесполезно? — спросила Александра.
— Точно.
Александр вошел в квартиру, деловито огляделся, открыл шкаф, нашел там дорожную сумку и чемодан. Сгреб Шунины вещи вместе с плечиками, сложил их в чемодан. Шуня ошарашено глядела на него во все глаза:
— Что вы делаете? — возмутилась она.
— Так, не мешай, постой пока в сторонке, — посоветовал он Шуне.
— Да, что вы себе позволяете? — выкрикнула Шуня, выдергивая вещи из чемодана.
Александр подошел близко, медленно, глядя Шуне прямо в глаза, потянул из ее рук ворох одежды, переложил обратно в чемодан. Потом обнял Шуню за плечи, коснулся губами ее щеки. Шуня затрепетала, смутилась. Они оттолкнулись от пола, плавно качнулись друг к другу. Откуда-то сверху брызнули искры, комната засверкала, заблистала, зазвучала нежной радугой звуков:
— Заколдуй меня на счастье, — шепнул Александр. Ее глаза блистали васильковыми искрами. «У Бога я!» — пело сердце.

ЗАБУЛУДИВШЕЕСЯ СЧАСТЬЕ.
Зюзюкин жил на окраине Москвы в деревянном, сморщенном домишке, доставшемся ему от недавно умершей жены. Покойная Зюзюкина слыла некогда красавицей и вышла замуж по любви, однако, этот поздний брак был бездетный, в чем Зюзюкин частенько упрекал жену по пьяному делу. После смерти жены Зюзюкин запил беленькую, пообносился и завонялся особым стариковским непромытым запахом.

Убогая избенка о двух окошках имела внутри единственную горенку с печкой посередине, с деревянной самоделанной кроватью, длинной занозистой скамьей перед хромоногим столом и кованым старинным сундуком, набитым всяческим деревенским добром. Подле кровати на крепкой крашеной табуретке стоял цветной телевизор «Горизонт», купленный Зюзюкиным на накопленную кровную пенсию, который и был, пожалуй, единственной ценностью хозяина.

Зато сад у Зюзюкина был чудесный. Лет тридцать назад высаженные вишни и яблони разрослись и плодоносили из года в год. Кусты малины и ежевики, смородины и крыжовника, обихоженные заботливой Зюзюкинской рукой, приносили старикам немалый доход. Летом Зюзюкин целыми днями возился в саду, то удобряя, то подрезая, то вскапывая.

Деревенька когда-то не маленькая теперь вся вымерла, соседи поразъехались кто куда, получив новые квартиры, и только Зюзюкинский дом стоял на прежнем месте, не тронутый ни местными властями, ни прихотью архитектора, возводившего по всей округе серенькие коробки-новостройки. Зюзюкину съезжать было некуда. В силу своего замкнутого характера, старик друзей не нажил, а родни у него не осталось, окромя жены, да и та вот померла — Царство ей небесное.

Теперь была зима. Печка у Зюзюкина — добрая, крепкая, дровишки сухонькие, колодец свой, магазин рядом на станции, всего четверть часа ходу, если не очень намело. Зюзюкин раз в неделю ходил за буханкой и за беленькой, а картошечка своя имелась, огурчики-грибочки разные, покойницей засоленные, на что она была большая мастерица.

С утра Зюзюкин включал телевизор и обозревал новости:
— Ишь ты, что творится, — недоверчиво усмехался Зюзюкин, глядя в экран через очки, прихваченные изолентой на переносице, — пенсию, говорят, повысят! Так и повысят, помрешь — не дождешься. И как это все называется? — грозно вопрошал Зюзюкин, перемаргивая телевизионными каналами. — О, точно! Так это и называется: «жожоба» с маслом… ага… с маслом алоэ, — резюмировал он удовлетворенно. — Слыхала, Зинка?

Зюзюкин вдруг вспоминал, что Зинка померла, и что теперь ему никто не ответит. Он вздыхал и тянул тоненько и длинно: туру-туру-туруруууу, запрокидывая к засаленному потолку поросший белесой щетиной тощий кадык и раскачиваясь на кровати из стороны в сторону.

Реклама по телевизору нравилась Зюзюкину больше, чем новости. Средства по выращиванию волос и ногтей, шампуни и шоколадные конфеты, а также корма для животных, все выглядело броско и ярко и называлось красиво. Зюзюкин любил смотреть рекламу и сходу запоминал витиеватые названия, переиначивая их, сообразно своему особому разумению. Он щелкал пультом, останавливался на рекламе, со внимание просматривал до конца, потом переходил на другой канал. Так продолжалось часами, пока за окном не начинало синеть. Тогда Зюзюкин варил себе картошину, съедал ее с хлебом, жменькой собирал крошки со стола в рот и валился на кровать.

В эту ночь Зюзюкин проснулся от тревожного смятения в груди, он завозился на кровати, уселся, свесив босые ноги, нащупал впотьмах валенки и побрел на двор. Дверь не открывалась, как будто бы подпертая снаружи. Зюзюкин подналег, недоумевая и холодея нутром. Дверь поддалась настолько, чтобы Зюзюкин смог просунул в проем свою всклокоченную голову и, моргая и щурясь на лунный снег, разглядеть на ступеньках крыльца бабу в клетчатом платке поверх пальто. Баба лежала на боку, пригнув коленки к груди и царапала снег.

— Чего это? — воскликнул озадаченный Зюзюкин, протискиваясь тщедушным плечом, и упераясь коленкой в косяк.
Баба шевельнулась и застонала.
— Ты чего тут? — засуетился Зюзюкин, втаскивая бабу за ворот пальто в дом. — Это что за «хеденьшондерс», понимаешь?
— Дедуля, миленький, заблудилась я, — прошептала баба.
— Кто такая? Откудава? Отвечай щас же! А то я тебе такой «эфераглан» устрою, понимаешь! — засерчал было Зюзюкин, да приутих, глядя, как баба скорчилась на полу, стаскивая с себя платок:
— Рожаю я, дедуля, — выдохнула баба.
— Вот тебе и «педигрибал»! — присел Зюзюкин и озадаченно зашевелил кустистыми бровями, соображая.
Старик заметался кипятить воду, открыл Зинкин сундук, вытащил накрахмаленную простынь, подсунул под роженицу, стянул с нее пальто и исподнее. Он подставил руки, принять дитя, ухватил за плечико, подмышки, осторожно вытянул синеватое скользкое тельце. Младенец всхрипнул и заливисто заверещал.
— Живой! — обрадовался Зюзюкин. — Мальчонка, слышь? Вот так богатырь! Это тебе не какой-нибудь там «терафью», понимаешь!

Потом Зюзюкин пошел на станцию, звонить в скорую. Бабу с младенцем забрали. Зюзюкин долго стоял на пороге и смотрел вслед старенькому больничному рафику. Он позабыл узнать адрес больницы, да и имени женщины не спросил. Старик вернулся в дом, лег на кровать, включил телевизор и затих.

Ему все чудился явственный и судорожный всхлип младенца где-то из-под лавки, несколько раз он даже вставал с кровати и, опускаясь на колени, шарил в углу узловатыми ладонями, выгребая мягкие, косматые комья сероватой пыли. Не было под лавкой младенца, значит, не забыли его по случайности, и опять Зюзюкин шаркал к постели, казня себя за то, что выдал дитятю врачам. Два дня Зюзюкин не находил себе места, воспоминание о скользком тельце в руках никак не давало уснуть и забыться, тревожило бессознательной нежностью, грызло и терзало сожалением, что, мол, не сберег, упустил, плоть свою, кровинушку долгожданную, душеньку свою ненаглядную.

На третий день с утра в дверь постучали. Зюзюкин встрепенулся, подошел к двери, спросил:
— Кто?
— Открой, дед, — послышался голос из-за двери.
На пороге стоял крепкий мужик в распахнутом полушубке, терпкий запах перегара резанул Зюзюкина в нос.
— Кто таков? — строго спросил Зюзюкин.
— Где Зинка? — икнул мужик.
— Дак, померла она, — помолчав, ответил Зюзюкин, оглядывая незнакомца.
— Как померла? — оторопел мужик.
— Да так. А тебе чего, Зинка-то? — сощурился Зюзюкин.
— Да вот, вернулся я, дед, понимаешь? Стал искать, а дома-то и нет. Вот здесь, вроде, стоял. — Мужик обернулся и повел рукой в сторону дороги. — Щас у нас февраль, а я в мае был. Померла, говоришь?
— Померла. Ступай себе.
— А дом?
— Снесли дома-то.
— Ну, ладно, — мужик сплюнул на крыльцо, повернулся и пошел прочь.
— Зинка! — сообразил Зюзюкин. — Как же? Зинка и есть! — он кинулся в горенку, перевернул сундук, вытащил новые валенки, прижал их к груди, улыбаясь в топорщащиеся усы. — Зинка! Ах, ты ж, Господи!

***
Зюзюкин просунул голову в справочное больничное окошко и робко спросил:
— Мне бы Зину.
— Фамилия? — вскинула глаза санитарка.
— Третьего дни ее привезли, с маленьким.
— А! Филатова, что ли? А вы ей кто будете? Паспорт дайте.
Зюзюкин заморгал глазами, полез за пазуху, вынул потрепанный паспорт, подал в окошко.
— Зюзюкин Владимир Кузьмич, — прочитала санитарка. — Так, кем вы Филатовой приходитесь?
— Дед, — твердо ответил Зюзюкин.
— К главврачу пройдите, справа кабинет, — сказала санитарка, возвращая Зюзюкину паспорт.

Зюзюкин, екая сердцем, шел по коридору. Он был помытый и побритый, в чистой рубахе, пропахшей мятой и нафталином, стиранной еще Зинкой. В руке он нес авоську с яблоками, со своими, из сада, и банку малинового варенья, тоже своего.
— Петренко Сергей Семенович, главный врач, — прочитал Зюзюкин на двери и постучал. Главврач оглядел Зюзюкина поверх очков и предложил присесть. Старик уселся, громыхнул банкой, прилаживая авоську на спинку стула.
— Ну-с, дед, что делать-то будем? — озабоченно спросил Петр Семенович.
— А что? С Зинкой ли чего? — встрепенулся Зюзюкин.
— Да нормально с Зинкой, только идти ей некуда, говорит. Мы ее тут подержим еще недельку, а там — забирайте, как хотите.
— Ясное дело, доктор, заберем, а как же, — засуетился Зюзюкин. — Повидать-то можно ее?
— Ну-ну, давайте, — рассеянно ответил главврач, углубляясь в ворох бумаг на столе, — двадцать вторая палата.

Зюзюкин сразу признал заблудившуюся бабу, только сейчас она была и не баба, вроде, а молодуха, красивая.
— Дедуля! — Зинка привстала на кровати, улыбнулась и поманила Зюзюкина присесть.
— Ну, как там богатырь? — строго спросил старик.
— Хорошо! Сейчас кормить принесут.
— Как назвала-то?
— Володей.
— Там твой приходил, тебя искал, — сказал Зюзюкин, — тот еще «блендамен», понимаешь.
Зинка спросила, сдвинув брови:
— Что ты ему сказал, дедуля?
— Что сказал, что сказал? — передразнил Зюзюкин. — Что надо, то и сказал, — рубанул он.
— Бил он меня, дедуля. Не хочу я с ним.
— Вот и правильно, на кой он нам? — обрадовался Зюзюкин. — Ты, Зинка, вот что, — взволнованно засипел Зюзюкин, — ко мне в избу приходи.
— Приду, дедуля, некуда мне больше, — проговорила Зинка. — Когда мама умерла, отчим из квартиры выписал. Приду, дедуля, спасибо тебе.

***
По весне Зюзюкина вызвали в правление и вручили ордер на новую квартиру. Дали неделю сроку на сборы и на переезд.
— Зинка, собирай малька! В квартиру поедем, — объявил Зюзюкин, выкладывая ключи на стол. — Так-то, — добавил он невесело.
— Ой, дедуля, радость-то какая! — всплеснула руками Зинка. — А ты и не рад, как будто, дедуля?
— Тридцать годков прожил, как один день, — с горечью промолвил Зюзюкин. — Сад вот только жалко, а так, рад, почему же? Завтра вот пойдем с тобой новый дом смотреть, — развеселился Зюзюкин, — где наша не пропадет, а, Зинка?

В ночь перед переездом Зюзюкину не спалось. В который раз он оглядывал мешки и чемоданы, уставленные перед дверью, открывал чехол с ружьишком, осматривал блестящий ствол. Потом выходил во двор дышать, присаживался на крыльцо, по весенней жижице тащился в сад, к вишням и яблоням, гладил стволы шершавой ладонью.

— Померла, говоришь, Зинка-то? — услышал Зюзюкин недобрый голос за спиной. Он обернулся и узнал рослого мужика, того, что приходил в феврале.
— Ты чего тут? — Зюзюкин подался вперед, пытаясь разглядеть чужака в темноте.
— Чего ж ты, падла, соврал мне? — ругнулся мужик, — растереть бы тебя, пень трухлявый, — мужик занес кулак над Зюзюкинской головой.
— Назад, стрелять буду! — Зинка взвела курок и твердо нацелилась в спину мужику.
Мужик нехотя обернулся, сплюнул под ноги и двинулся на Зинку:
— Брось ствол, дура, — зло усмехнулся он.
— Не подходи, убью, — жестко проговорила Зинка.
— А, на, стреляй, давай! — рванул мужик рубаху, приближаясь к Зинке.

Подойдя вплотную, мужик дернул ружье из слабых ее рук и отбросил его в сторону. Почти не целясь, он смазал Зинку в челюсть, она, вскрикнув и вскинув руки, отлетела к крыльцу, осела в грязь. Мужик наклонился над Зинкой, мертвой хваткой вцепился в горло, и вдруг… вздрогнул, разжал пальцы, откинулся назад, покачнулся и медленно повалился на бок. В его зрачках застыла унылая апрельская луна. Перед обезумевшей от ужаса Зинкой возник Зюзюкин с окровавленным прикладом в руках.

Старика оправдали. Измотанный, исхудавший, вернувшись в незнакомую квартиру, он в скором времени слег. Отлежавшись и кое-как оправившись, Зюзюкин стал потихоньку выходить из дому «по делам», как сообщал встревоженной Зинке.
— Ты, Зинка, вот что, я тебя с мальком прописал в квартире-то, — сказал как-то раз Зюзюкин. — Володьку в сад надо определять, и тебе работу без прописки не найти. Бояться теперь тебе некого. Ну, и живите себе. И мне на том свете веселей будет, — подмигнул старик.

Однажды утром Зюзюкин не проснулся. Зинка, опухшая от слез, сама обмыла его и одела в новый костюм. Она нашла паспорт Зюзюкина в дальнем углу шкафа. В аккуратной папке лежали документы на квартиру, сберкнижка на ее имя и небольшой пожелтевший газетный сверток с похоронкой на сына Зюзюкина, геройски павшего в Афганистане.

И ЗВЕЗДЫ УМЕЮТ ТАК…
— Костылька идет! — заорал Селявка, вращая глазами. Дурашливо размахивая длинными подростковыми руками, он выбежал из подъезда и сиганул в палисадник. Ирка с Наташкой сидели в кустах и во все глаза глядели на дверь.
Сначала появилась палка, а за ней и вся Костылька — крупная седая старуха. Ребята рассматривали ее, какая у нее сумка-авоська смешная, а внутри — кошелек, бидончик алюминиевый на рукоятку палки надет — бряк-бряк, и ботинки огромные, начищенные до блеска, только без шнурков, чтобы поместились отекшие ноги, какое платье — синенький ситчик в меленький букетик — симпатичное. С трудом переставляя больные ноги, пожилая женщина двинулась за угол дома.
— Все равно она противная, — зашептала Наташка.
— Да, ладно тебе, нормальная тетка, — возразил Селявка.
— Нет, не нормальная. Моя бабуля говорит, что нормальные люди три кошки в квартире не держат, — сказала Наташка, выбираясь из кустов.
— А моя говорит, как Костылька заехала месяц назад, в подъезде дышать стало нечем, — поддержала подругу Ирка.
— Да, нет. Это не из ее квартиры воняет. Это из Борькиной — соседской — у него там помойка настоящая, сам видел, — сказал Селявка, усаживаясь на лавочку.
— А еще бабуля говорит, что у нее урод есть, — загадочно произнесла Ирка, — и что он — Костылькин сын.
— А давайте посмотрим, что там у нее? — предложила Наташка.
— Как? — удивился Селявка.
— Очень просто, через окно, — сказала Наташка.

Окно Костылькиной квартиры, расположенной на первом этаже, было чуть приоткрыто. Эта часть дома утопала в бурно разросшейся зелени, поэтому ребят никто не заметил. Селявка легко подтянулся, уцепившись за подоконник, и спрыгнул на кухонный пол.
— Давайте в подъезд, сейчас дверь открою, — шепотом скомандовал он девочкам, выглянув в окно.
Из опрятной кухни Селявка осторожно вышел в крохотный коридорчик. Вдоль стены стояли стопки книг, аккуратно перевязанные шпагатом. Стопок было много, Селявка даже удивился, как много книжек, как в библиотеке. Дверь в комнату была приоткрыта. Селявка просунул вихрастую голову внутрь и окаменел. На полу лежал человек.
Селявка отпрянул, заметался по коридорчику в поисках входной двери, онемевшими пальцами попытался открыть замок, руки не слушались, и замок никак не поддавался.
— Ну, же, ну! — шептал Селявка, дергая ручку и налегая плечом на дверь, холодный пот пропитал футболку, выступил на лбу и потек в глаза солеными струйками.
— Что ты там возишься? Открывай скорей, — зашипела Наташка из-за двери.
Селявка не ответил. Из страшной комнаты послышался грохот.
— Он идет сюда. Мертвый урод, — догадался Селявка и, вжавшись спиной в дверь, стал медленно оседать на пол. Крохотный коридорчик поехал куда-то в бок, от этого Селявку сильно затошнило, он силился что-то крикнуть девочкам, но только судорожно хватал ртом воздух и комкал влажную футболку на груди.
Услышав шум за дверью, девочки переглянулись.
— Давай через окно, — Наташка ухватила Ирку за рукав и поволокла во двор, — подсади! — приказала она, вцепившись в подоконник.

Скорая подъехала через десять минут. Деловитые врачи уложили больного на носилки, он лежал бледный, почти белый, глаза его были прикрыты, тонкая рука покоилась поверх простыни.
Ирка и Наташка стояли чуть поодаль, наблюдая, как к машине спешит встревоженная Костылька, заглядывая врачам в глаза:
— Что? Что с ним?
— Не беспокойтесь. Все нормально. Успели. Девочку поблагодарите. Если бы не она, последствия могли бы быть печальными, — кратко ответил врач и скрылся в кабине водителя. Скорая включила сирену и покатила со двора.

Костылька стояла перед подъездом, растерянная, постаревшая, скорбные складки в уголках ее рта чуть дрожали, она тяжело оперлась на палку, не в силах сдвинуться с места, бидончик покосился, молоко тоненькой струйкой полилось на подол платья.
— Вы не бойтесь, он поправится, — сказала Наташка, подойдя к женщине.
— Спасибо тебе, звездочка, — проговорила Костылька, — дай Бог тебе счастья.

Селявка сидел в сараюшке на краю двора. Ирка с Наташкой насилу нашли его, обойдя двор и облазив все заветные места, ободрав коленки и ладошки корявыми ветками густых кустов.
— Струсил, да? — спросила Наташка.
— И ничего не струсил, — пробубнил Селявка.
— Почему тогда дверь не открыл? — не отставала Наташка.
— Я поскользнулся.
— Ага, поскользнулся! Не ври уж! — Наташка затрясла Селявку за плечо, — ты же видел, что он упал! Надо было помочь!
— Отстань! Сама и помогай своему уроду!
— Он никакой не урод! Сам ты урод!
— Сама ты урод! — заорал Селявка и выбежал из сараюшки.
— Наташ, а что там было? — спросила Ирка.
— Ну, я зашла в комнату, смотрю, дяденька на полу лежит. Позвонила ноль три. Вот и все.
— А Селявка? Где он был?
— Не знаю. Я его не видела. Но дверь была открыта, когда врачи пришли.
— Значит, он сбежал.
— Ага. Трус несчастный. Он такой красивый.
— Кто?
— Ну, дяденька этот.
— Да, ты что, Наташка, он же урод.
— И никакой не урод, — с жаром возразила Наташка, — у него такое лицо, как у ангела.

Вечером в дверь Наташкиной квартиры на четвертом этаже позвонили. Удивленная бабушка Соня пошла открывать. На лестничной клетке стояла Костылька с ароматными пирожками в деревянной плошке.
— Ой, Ольга Николаевна, да как же вы поднялись? — всплеснула руками бабушка Соня.
— Ничего, я к Наташеньке. Вот, пирожки принесла, — устало улыбнулась женщина.
— Сейчас вернется, за хлебом пошла, — сказала бабушка Соня, — проходите, Ольга Николаевна, чайку попьем.
Бабушка Соня проворно накрыла на стол, заварила «Трех слонов» в Дулевском чайнике с надтреснутым носиком, спросила, присев на край стула:
— Ну, как сын?
— Уже лучше. Сегодня была в больнице. Обещали в конце недели выписать. Мой Николаша разбился год назад, в аварию попал, — Ольга Николаевна смахнула слезу, улыбнулась, — мы с ним теперь оба инвалиды.
— Как же вы живете? — бабушка Соня сочувственно покачала головой, — что же врачи говорят? — спросила она, подливая чай в чашки.
— Врачи говорят, как звезды сойдутся… А живем, как все, потихоньку. Николаша у меня ученый-физик. Работает.

Через неделю Николашу привезли домой. Ольга Николаевна открыла дверь и впустила Наташку в комнату Николаши. Девочка переступила порог, смутилась, зарумянилась, пролепетала:
— Здравствуйте.
— Здравствуй, Наташа. Ну, подойди поближе. Не бойся.
Наташка подошла. Николаша взял ее руку, чуть сжал, улыбнулся:
— Ты уж прости, что напугал тебя.
— Нет. Не напугали.
— Вот ты, какая смелая! Будешь летчицей! — рассмеялся Николаша.
— Нет, я буду доктором и вас вылечу, — заявила Наташка, — честно-причестно!
— Ну, спасибо тебе, доктор! Буду ждать.

Наташка забегала после школы, тискала кошек, крутилась в коридорчике среди книжек, хваталась то за веник, то за тряпку, то вызывалась сбегать за хлебом или за молоком. Она врывалась, как маленький смерчик, со смешными ссадинами на коленках, с взъерошенной русой косицей, румяными ямочками на нежных щечках, наполняя заливистым смехом тесную квартирку Ольги Николаевны, которая после этих набегов долго еще возила тряпкой по полу, с бесконечно ласковой улыбкой на губах, приговаривая:
— Ну, не девочка, а просто чудо какое-то! Звездочка!

Как-то само собой Николаша стал возиться с Наташкиными уроками, терпеливо и настойчиво добиваясь от нее отличных успехов в школе, открывая ей все новые знания, радуясь ее способностям чутко воспринимать и постигать. Он рассказывал ей про бесконечные звезды, говорил, что там можно видеть и слышать друг друга и даже разговаривать. Наташка смеялась и не верила.
— А ты умеешь так? — недоверчиво спрашивала она.
— И ты умеешь, и я, — отвечал он.
Лечение его не приносило результатов. Обездвиженный, он был по-прежнему прикован к постели, становясь все большей обузой для матери. В свои двадцать восемь, Николаша уже защитил кандидатскую. Его научные труды охотно печатали в журналах, а одна из его серьезных работ в области физики заинтересовала ученых мужей в качестве
экспериментального изыскания. Под эту работу был создан и профинансирован проект, отдаленным руководителем которого был сам Николай.

Незаметно пролетело три года, и Наташка из угловатого подростка постепенно превратилась в очаровательную, стройную, шестнадцатилетнюю девушку, грациозную и нежную, с мягким и волнующим голосом, приветливым взглядом серых, обрамленных длинными густыми ресницами глаз, с озорными завитушками русых волос, спадающих на хрупкие плечи. Она заканчивала школу и готовилась в медицинское училище. Готовилась сама, серьезно и вдумчиво, редко имея минутку заглянуть к Ольге Николаевне и своему ангелу. После школы, входя в подъезд, нарочно убыстряла шаг, стараясь не останавливаться перед их дверью, подавляя жгучее желание постучать или позвонить, чтобы войти и взглянуть в глаза.
Селявка подстерегал на третьем этаже. Возмужавший и дерзкий, хватал за руки, прижимая коленом к стене:
— Погоди. Поговорить надо.
— Отпусти, поговорим.
Селявка нехотя отстранялся:
— Наташ, может, хватит?
— Что хватит?
— Ты же знаешь.
— Нет, не знаю.
— Ну, ладно, я скажу, — судорожно сглотнув, Селявка продолжал, — неужели не видишь? Люблю я тебя, Наташка.
— Саш, перестань. Не будем об этом говорить. Мне надо учиться. И тебе тоже.
— Правильная, да? Да, никакая не учеба! Врешь все! Не верю! Урод твой — вот в чем причина. Ненавижу его. Убью.
— Дурак ты. И трус.
— Ну, ну. Поглядим, — Селявка круто развернулся и, скатился с лестницы, перепрыгивая через три ступеньки.

Николаша видел и чувствовал Наташку где-то на уровне подкорки. Он любовался ее молодостью, свежестью, непосредственной чистотой души. Она приходила нечасто, и он видел, как она изменилась, ее взгляд, полный надежды и ожидания, прожигал его душу нестерпимо жгучим и страстным огнем. Николаша покорился судьбе и жил, превозмогая боль от сознания того, что ни близость, ни, тем более, брак с Наташкой впоследствии был невозможен. Внешне же он оставался холоден, и ни разу не выдал себя так, что Наташка даже не подозревала, насколько она дорога и близка ему. Николаше оставалось лишь держаться на расстоянии и отпустить ее. Показать ей свою слабость было немыслимо и неприемлемо. Николаша заставил себя научиться не думать об этом и закрыл эту тему для себя раз и навсегда. Он загрузил себя работой, все чаще бывал занят, чтобы времени для общения было меньше, в надежде, что и она постепенно переможет и отдалится от него.

Из Борькиной квартиры, бывшей по соседству с квартирой Ольги Николаевны, частенько раздавались пьяные выкрики. Раз в полгода, как по расписанию, Борька бывал в запое на пару недель, матерясь и кляня весь божий свет и затихая лишь по утрам. Несколько раз на глазах всего двора его забирали на принудиловку суток на пятнадцать. В свои сорок он выглядел стариком, обрюзгшим, с мутными глазами, беззубым ртом, в вечной кожаной потертой куртке, одеревенелым мешком висевшей на сгорбленных плечах. Борька играл на гитаре и пел надтреснувшим тенорком про «… на ковре из желтых листьев…», и «… вот, новый поворот…». На смрадной кухоньке, перед засаленным столом, засыпанным пеплом и покрытом чешуей от тарани, он щедро подливал Селявке в стакан мутное дешевое пиво и вещал, гнусаво шепелявя:
— Ну, будь ты мужиком! Возьми да трахни ее! Здоровый лоб-то уже. Девятнадцать лет!
— Семнадцать, дядь Борь, — поправлял Селявка, затягиваясь сигаретой.
— Один хрен! Я в твои годы такие хороводы водил — страшно вспомнить, — грязно ухмылялся Борька, сплевывая на пол.
— Не, дядь Борь, я не могу. Она же маленькая еще.
— Тю на него! Не могу! Она же баба уже. Вон сиськи какие выкатила, — Борька пустил слюну и утерся грязной пятерней, — эх, где мои годы, Саня? Я бы не упустил.
— Не, дядь Борь, дело тут не в этом. Она к уроду ходит, к соседу твоему. По нему сохнет.
— Плюнь и разотри! Он же урод, лежачий. А ей нормальный мужик нужен. Это же понимать надо, дурья твоя башка.
Селявка тяжело поднялся и побрел в сторону двери.
— Куда ты, Сань?
— К уроду пойду. Убью.
Селявка вышел за дверь, резко выдохнул и вжал звонок соседней квартиры. Дверь открыла Наташка. Вскинула глаза, догадалась, оттолкнула.
— Наташа, кто там? — Николаша привстал с кровати.
Селявка напирал, Наташка, молча, выставив слабые руки, выталкивала, шептала одними губами:
— Уходи, не надо, прошу тебя. Я сейчас выйду.
Селявка сдавил ей запястья, заломил руки назад, обхватил, угрожающе зашептал в ухо:
— Выйди. Жду.
— Кто там, Наташа? — Николаша, обхватив руками ноги, спустил их на пол, почувствовал пятками твердый паркет, чуть привстал, опираясь на спинку кровати, — Наташа!
Наташка вышла вслед за Селявкой в подъезд, чуть поежилась, выдохнула:
— Зачем?
— Не могу больше, — Селявка шагнул к Наташке, рванул кофточку на ее груди, пуговицы с треском разлетелись по кафелю, — моя! Моя! Никому не отдам!
Наташка стояла, не сопротивляясь, безучастная и холодная, только ресницы чуть дрожали, и на лбу появилась строгая складочка.

— Николаша! Господи! — Ольга Николаевна склонилась над сыном, — как же ты упал? Как же ты встал?
— Где она?
— Она в подъезде. С Сашей Селявиным. Позову?
— Не надо, мама. Не зови.

Вскоре Наташка уехала в другой город, где начала учиться в медицинском училище.
Николаша выправился, через год потихоньку стал ходить, сначала на костылях, тренируя и разминая мышцы многочасовыми упражнениями, потом все лучше и лучше, с палочкой выходил во двор, радуясь свежему ветерку, солнышку, щебету птичек. Его работа завершилась, солидный гонорар Ольга Николаевна положила в банк под проценты на его имя. Она сильно сдала за последние годы, и теперь сын ухаживал за ней так же трепетно и чутко, как и она за ним.
Николаша не искал Наташку, он знал, что у нее все хорошо, просто знал. Она тоже молчала. Селявка поначалу стал попивать в компании с Борькой. Потом одумался, поступил на заочный. Встречая Николая во дворе, отводил глаза. Однажды все же поздоровался. Николай ответил.
— Пишет? — спросил Селявка.
— Нет.

Утром Ольге Николаевне стало плохо. Николаша вызвал скорую. Врачи предложили больницу. Николаша согласился и, собрав необходимые вещи, поехал с матерью. Он просидел в холле до ночи, ожидая доктора.
— Ну, ничего, сердечко немного подлечим и выпустим вашу маму, — успокоил доктор, — езжайте домой, спите спокойно.
Николаша вернулся в опустевшую квартиру за полночь. Он только успел поставить чайник, как в дверь коротко позвонили. На пороге стояла Наташка с небольшой дорожной сумкой в руке.
— Как она?
— Нормально. В больнице. Как ты узнала?
— Не знаю. Только утром стало как-то не по себе. Думала, что-то с тобой.
— Со мной все в порядке. Проходи.
Николаша пропустил Наташку в квартиру и затворил дверь. Они стояли в коридоре друг напротив друга. Она, такая красивая, такая родная, единственная его Наташка, его маленькая сероглазая звездочка. Николаша хотел коснулся ее волос, провести пальцами по нежной щеке, по губам, но сдержал себя и не сделал ни шагу. Наташка прикрыла глаза, из-под ресниц блеснула слеза.
— Не надо плакать.
— Я хочу быть с тобой.
— Это невозможно.
— Ты нужен мне такой, какой ты есть.
— Мне будет легче, если у тебя появится другой мужчина.
— Я уже выбрала своего мужчину, и другого мне не надо.
Николаша молчал.
Он молчал здесь и сейчас, но там, среди бесконечных звезд, они шли рука об руку, ступая по самому краешку бездонной, лучистой тверди, и он говорил ей, что счастлив, и глаза ее сияли, как звезды. Там они любили друг друга. Потому, что оба умели так.

БЕГЛЯНКА
Фантастика
У девушки чудесные перламутровые ушки, закрученные в тугой аккуратный китайский узелок на затылке. Вызывающе-насмешливо она глядит на меня овальными малиновыми глазами. Время от времени я снимаю рюкзак и заглядываю внутрь: как она там? Похоже, девчонка не собирается удирать. И чего им на месте не сидится? Ума не приложу. А эта какая-то особенная, таких прежде не попадалось. Наглая, что ли? Да, точно. Наглая девка. И глаза у нее наглые. И за палец меня цапнула. Довольно чувствительно, между прочим.
— Уапа! Уа-а-а-па! — рычит девушка из рюкзака.
Удивительный у нее голос — грудной, увесистый, вязкий, как комок глины.
— Уа-апа! — перекатывается из рюкзака.
— Чего тебе? — спрашиваю.
— Мына, мына! — плюется девушка комьями глины и скребется изнутри.
— Потерпи. Рано еще, — отвечаю.
Интересно, что такое «мына»? Одно из двух, либо это «хлеб», либо «вода». Или из трех? Но с третьим дело обстоит хуже. Придется делать привал, а это не входит в мои планы. Впереди еще километра два пути до школы. Я открываю рюкзак и протягиваю девушке кусок хлеба. Она впивается в него рубиновыми зубками и глядит исподлобья. Никакой благодарности. Воду из пластиковой фляги нахалка выхлебывает мгновенно, запрокинув маленькую головку. Я двигаюсь быстро, каких-нибудь полчаса, и мы на месте.
— Уапа, — стонет глиняный ком.
— Чего еще?
— Хар.
Этого еще не хватало. «Хар» — это значит все, конец, кердык. Ладно, хар, так хар, отмою потом рюкзак.
Идти по гладкой дороге легко, ноша моя невесома, воздух свеж, чист и звонок. А здесь как-то особенно благоухает цветами, медом и еще чем-то тонким, изысканным, головокружительно-одуряющим. Изумительный, неведомый мне запах.
В школе нас ожидает миловидная директриса. Она похожа на беглянку, те же овальные глаза, только не малиновые, а ярко желтые, такая же маленькая, не выше моего колена, хрупкая и прозрачная. Щуря лимонные глаза, она заглядывает в рюкзак и со злобным остервенением выволакивает девушку наружу, ухватив за китайский узелок. Девчонка не сопротивляется. Просто болтается в воздухе в цепких руках наставницы, слегка покачиваясь. Для начала беглянка получает пару увесистых тычков. От неожиданности и боли девушка всхлипывает клеклой глиной, тянет ко мне узкие ладошки с мольбой и надеждой в малиновых овалах глаз.
— Ну-ну, полегче! — протестую я, пытаясь высвободить беднягу.
Но не тут-то было. Ни слова не говоря, сморщив ноздри, директриса тащит ее под душ. С одежды стекают радужные струйки, платье прилипает к исхудавшему тельцу, из малиновых глаз сочатся розовые слезы.
Под душем я тщательно выполаскиваю свой рюкзак. Одуряющий цветочный запах усиливается под струями воды. Боже, какой аромат! Не может быть! Невероятно! Кажется, я начинаю догадываться кое о чем.
Директриса с омерзением отворачивается. Видимо, цветочное амбре ей вовсе не по нраву.
— Уапа, — говорит она, — хар.
— Что значит «хар»? — возмущаюсь я, — мы же обо всем договорились!
Директриса достает прозрачные шарики и протягивает их мне. Ее лимонные глаза ласково глядят на меня из-под перистых ресниц. Шариков много. Каждый из них стоит примерно полмиллиона баксов. Никогда прежде мне не удавалось добыть более двух. И все же я отвожу ее руку в сторону и решительным жестом указываю на девушку. Через час бестолкового торга я сдаюсь и высыпаю шарики в рюкзак.
У меня еще остается пара часов до отбытия. Бесцельно слоняюсь по окраинам. А здесь красиво. Каждый раз, приезжая сюда в отпуск, я увлекаюсь ловлей беглянок, вместо того, чтобы любоваться местными красотами. Бог знает, как здесь было раньше, но сейчас Пурижа чиста и прекрасна, как невинная дева. Склоны оранжевых гор покрыты диковинными травами, источающими дивные ароматы. Особенно хорошо здесь летом, когда нещадное солнце притеняет свои лучи, нестерпимый зной сменяется прохладой, бодрящий ветерок ласково и нежно шевелит прозрачный мох под твоими ногами, и ты медленно спускаешься к лиловой реке, чтобы погрузиться в ее душистые струи. Я бросаю рюкзак в оранжевую траву, раздеваюсь и с наслаждением плюхаюсь в воду. Сноп радужных брызг взметается к самому куполу. Я смеюсь, хлещу руками по лиловой тугой глади, мне хорошо.
В этот раз у меня был план увезти с собой одну из беглянок. Кто же знал, что именно эта окажется дочерью директрисы? Поэтому та и отвалила мне такую прорву деньжищ. Ну и ладно! Куплю себе что-нибудь, когда вернусь. Может, хватит на экопорт? Тогда проблема с транспортом отпадет. Стоит только дунуть в трубочку, и ты на месте. А девчонка? Зачем она мне? Правда, ее можно продать. Пурижанка стоит целое состояние. Но ни одну из местных девушек еще не удалось доставить по доброй воле. Увезенные насильно, погибали. А мертвая пурижанка ценилась куда меньше, чем живая. Естественно. И мертвые пурижанки ничем не пахли! Вот именно.
В казенном экопорте душно и тесно. Я дышу в трубочку определенным образом, задавая нужный маршрут: два коротких выдоха и один длинный. Экопорт выдает прибытие через пятнадцать минут. Мне сегодня к сыну. Ему всего семьдесят. Молодой еще, вся жизнь впереди. Подарю ему пару шариков на карманные расходы. Он у меня Пурижу изучает. Говорит, что некогда это была могущественная держава — колыбель божественных ароматов. Да, кто из нас поверит в эти бредни? Хотя, как знать, и о существовании Китайи до некоторых пор никто не подозревал. Однако откопали же какую-то там стену. Сын просил пурижанку привезти, чтобы доказать всем нам свою теорию, да вот не получилось.
Откидываюсь в кресле, экопорт взвизгивает и вздрагивает. Муж, поди, заждался меня. Проголодалась. А в рюкзаке остался хлеб. Лезу в рюкзак и отдергиваю руку от неожиданности. На дне сидит давешняя девчонка. В ее малиновых глазах плещется ужас.
— Уапа, — произносит она глиняным голосом, дрожа всем телом, — хар.
Ах, ты, моя дорогая дурочка. Хар — это чудесно! Теперь, каждый раз, как только ты своим глиняным голосом произнесешь загадочное «мына», я буду знать, что это означает. И это вовсе не хлеб и не вода, моя малышка. Я поглаживаю ее перламутровые ушки, что-то ласково приговаривая. Малиновое любопытство притаилось в глубине ее глаз. Я бормочу какую-то несусветную чушь, и она мало-помалу успокаивается. Осмелев, пурижанка взбирается по моей руке и пристраивается на плече, источая нежнейшее цветочное амбре своей далекой родины. Мой сын оказался прав. Он утверждает, что живая пурижанка привнесет в наш мир давно утерянные ароматы. Только он не знает, каким образом. Зато знаю я — Уапа, его мать. Отпуск кончился. Это был лучший отпуск за все двести лет моей молодой жизни, поверьте. Экопорт стремительно приближается к Москве.
***

Уати бесконечно счастлив. Он возбужденно мечется между гостиной и лабораторией. Время от времени останавливается, что-то невнятное бормоча себе под нос, встряхивает головой и опять исчезает. Девчонка вертится у него под ногами. Сын с восторгом пересчитал уже все ее рубиновые зубки, посветил в малиновые глаза каким-то приборчиком, измерил рост и вес. Беглянка буквально млеет от его прикосновений, издавая клеклые булькающие стоны. Мы с Мганом наблюдаем за процессом, с улыбкой потягивая кофель.
— Вот же бестолочь, — усмехается Мган. — И чего это она изображает?
— Все очень просто, — смеется Уати, подхватывая девчонку на руки, — примитивно просто, па.
Беглянка тут же взбирается ему на шею, ворошит волосы, нюхает, блаженно прикрыв глаза.
— Судя по поведению, — смеется муж, — она нашла себе сексуальный объект в твоем лице.
— Очень близко, па, — оживляется сын, — ты почти угадал. Дело в том, что эта особь вполне созрела, она жаждет совокупления и размножения. Ну, или хотя бы элементарной ласки.
— Так вот почему они убегают из школы? — спрашиваю я. — Директриса не слишком-то приветлива с ними.
— Возможно, — отвечает сын.
— Так чего же они ищут? — удивляюсь я. — Кроме них в Пуриже никого не осталось.
— Пару, ма, — отвечает Уати, — девочка ищет мальчика, — улыбается он, — вот и весь секрет.
— А что такое ‘мына’? — спрашиваю я, и девчонка вдруг поворачивается в мою сторону.
— Это ее имя, ма, — отвечает сын. — Мына. Простое Пурижское имя.
***

Вскоре в нашем доме воцарился восхитительный хаос. И в центре этой круговерти царила Мына. Она вполне освоилась. Освоилась настолько, что лезла всюду, куда только могла добраться. Вывернутые наизнанку шкафы с одеждой — самая безобидная ее проделка. Девчонка окрепла, округлилась, она с восторгом пробовала незнакомую еду, иногда просто объедалась и, отвалив от стола круглым мячиком, укладывалась прямо на пол, довольно и сыто икая и урча. По дому носились изумительные, тончайшие ароматы, и Мган научился собирать их в специальные воздушные мешочки.
Мой муж практичен. Он купил торговый отсек в центре Москвы, там, где когда-то по преданию были звезды, и очень успешно торговал неведомыми ароматами. Это был бум, фурор, аттракцион невероятных, умопомрачительных продаж. Очереди за воздушными мешочками собирались затемно, и, чтобы избежать давки, Мган нанимал Экополиц. А всему виной была простая пурижская девчонка, которая жила, пила, ела, гуляла и озорничала в нашем доме.
Только в присутствии Уати Мына превращалась в смирное, удивительно ласковое и нежное существо. Уцепившись за его штанину, она сопровождала сына повсюду. Когда ему случалось выезжать за пределы дома, Мына ложилась под дверью и ждала, ждала, тягуче и клекло вздыхая, утирая кулачком розовые слезы. Мы полюбили ее.
***

Мальчик родился крошечный. Уати тут же поместил его в биобокс. Он опутал розовое тельце многочисленными трубочками и неусыпно следил за приборами. Дела Мыны были плохи. За время родов она истончилась, ослабла. Мы по очереди дежурили подле нее. Через три дня она перестала дышать. Мган сложил на груди ее прозрачные ручки и накрыл простыней.
— Ты сделал все, что мог, Уати, — я не знала, чем могу помочь, что сказать своему как будто оглохшему и ослепшему сыну.
— Я убил ее, ма, — чуть слышно выдохнул он.
— Нет, дорогой, нет! Посмотри, какой прелестный малыш. Он продолжит род.
Уати резко выпрямился, посмотрел на меня в упор и быстро заговорил:
— Это был безумный, рискованный эксперимент. Искусственное оплодотворение. Но я никак не ожидал, что Мына не выдержит интоксикации. Мы несовместимы с пурижанами. Посмотри на него внимательно, ма. Это не пурижанин! — сын подскочил к биобоксу, приподнял прозрачную крышку и откинул одеяльце.
Малыш беспокойно задвигал ручками, заурчал.
— Куда годятся его голубые глаза? А эти волосы? Что за глупые волосы? На что мне его дурацкие локоны? Она не должна была умереть, — упрямо продолжал Уати, — это несправедливо. Это нечестно. Я ведь ничего не успел. Она должна была жить… ради науки… Это…, — слезы душили его, и, не в силах сдерживаться, Уати зарыдал, как дитя, безутешно, навзрыд.
***

Директриса встретила меня настороженно.
— Мына? — произнесла она, едва я вошла в дверь.
Следом за мной вбежал мальчишка. Он тащил за собой длинный сиреневый стебель. Его чудесные перламутровые ушки я закрутила в тугой аккуратный китайский узелок, прямо поверх копны белокурых волос.
— Уапа, хар! — радостно закричал он, и тончайший удивительный аромат разлился по комнате.

КИСОНЬКА, БУСИК И ЛУННАЯ БРАЖКА
Абсурд
Не знаю, как начать. Понимаете, история такая, прямо скажем, интимная, в общем, личная такая история одной моей подруги. Если узнает, что я о ней написала, будет дуться всю оставшуюся жизнь. Ну, да Бог с ней. Сама виновата. И Бусик ее виноват. Бусик — это человечек такой лунный. Вообще-то его Борис зовут, это мы так его между собой Бусиком называем. Он в банке работает, или банк на него работает — точно никто не знает. Так вот, пришел он к ней ночью прямо в постель и ботинки не снял. Говорит:
— Сейчас я тебя целовать буду, а ты лежи себе тихонько. Потом чайку попьем. Я тебе тут подарочек припас, смотри, — и цветочком, засушенным ей в нос, — млечная кашка называется. Я ее на самом краешке нашел. Вот завяла, пока донес. Но ты не бойся, все, что надо исполнит. Ну, давай целоваться!
Кисонька — так подружку все называют — и говорит ему:
— Боря, я конечно не против целоваться, только где у тебя ротик, что-то не видно?
— Какая ты, все-таки, недогадливая, — Бусик — ей. — Ботинки надо снять сначала.
И потек Бусик ротиком по тельцу своему в сторону ботинок. Кисонька приподнялась, смотрит, не отрываясь, что теперь будет. А из ботинок бусиковых — голос:
— Снимай скорее ботинки, а то кашку млечную придется назад на краешек определять. Сама понимаешь, хлопотно это.
Короче, после всего этого бреда Кисонька проснулась утром раненая на весь свой Кисонькин мозг. Смотрит, и впрямь, на самом краешке постели у нее цветочек засушенный валяется. Только забыла она, как называется, то ли гречка, то ли ряска, что-то в этом роде.
Ну, тут и началось.
Кисонька — вся из себя воздушная и эфирная барышня, такие не особо мужикам-то. Глянет глазками своими — луп-луп — а толку? Нет в ней такого — ды-ды-ды — как мужики любят, ну, телефончик отключить к месту, или там, припоздать слегка на свиданье, прикокетничать ли, или напиться и в разнос пойти — ё-мое! Она все глазками, глазками, ласковая такая, нежная, мол, вот я вся твоя до гроба! Ну, был у нее охранник один, сам, как Лель кудрявый, глянешь на него — так и хочется денег дать. На одежду. Они с Кисонькой в театр ходили, оперы и балета, «Иоланту» слушать — оборжаться. В общем — два сапога — пара.
— Я, — говорит, — билеты достал, пойдем-ка в театр, в субботу, «Лебединое» будем смотреть. А то, — говорит, — душа музыки страждет, прямо с понедельника терплю, дни считаю.
А это дело, ну, с Бусиком, как раз с пятницы на субботу и приключилось. Утром, значит, Кисонька цветочек нашла и в книжку его затолкала, на двести тридцать седьмую страницу. На полку книжку сунула и забыла на какую.
Смотрит Кисонька, у нее в шкафу платья шевелятся, и кофточки с юбками вправо-влево ходуном ходят, подрагивают. Тут-то она не спит как будто, щипнула себя даже за плечо — больно. Пригляделась, платья-то не такие, не ее вроде бы. Вытащила одно, в лапку гусиную, серенькое, а оно как засияет, как засветится, вспрыгнуло на Кисоньку и прилипло, как кожа вторая. Кисонька: — ой! — говорит, и — к зеркалу. А там! Лицо точно Кисонькино, а остальное — нет! Грудь такая заманчивая, размер эдак три-четыре на вид. На самом деле у Кисоньки бюстик был слабенький, едва виднехонький, жалостный такой бюстик, все она его прятала в пуговки да в воротнички. А тут — нате вам — шары такие образовались, прямо загляденье, да и только. Ножки сделались длинненькие, коленочки мягонькие, ну, Наоми, только в белокожем варианте. Сами понимаете. Волосы, значит, у Кисоньки расплелись, по плечикам округлым разметались. Думает Кисонька: «Откуда волосы у меня? Свои-то, стрижечкой облагороженные, под пажа, где?»
И звонок вдруг в дверь, Лель пришел. Кисонька заметалась, давай платье сдирать. Да, не тут-то было, она его долой, а оно опять прилипает. А звонок опять трещит, Лель, значит, настойчивость проявляет за дверью.
Делать нечего, пошла Кисонька дверь Лелю открывать. Зажмурилась вся, замок нащупала, рванула дверь и стоит с закрытыми глазами.
— Екатерина Смыслова здесь живет?
Кисонька глаза открыла и видит: стоит на пороге корзина с цветами, изумрудные такие цветы, в зелени остролистной, большая корзина, широкая, красивая. Кисонька глаза поднимает — дядьку видит с усами, а он опять:
— Вы Екатерина Смыслова будете?
— Я, — лепечет Кисонька, — а что?
— Вам цветы велено доставить.
— От кого?
— А про это не велено. Распишитесь вместо птички, — и пальцем дядька ткнул в бумажку, — здесь.
Стала Кисонька корзину в дверь протискивать, а дядька исчез вместе со своей бумажкой.
«Сейчас Лель придет, цветы увидит, что будет-то? — думает Кисонька. — Надо бы их на балкон что ли определить, пусть там пока постоят».
Кисонька корзинку по паркету до балкона дошкребла и дверь на балкон закрыла. А мороз! Цветы замерзнут, жалко.
И опять звонок в дверь. Кисонька уже глаза не закрывает, бежит открывать.
— Почта, — говорят, — телеграмма вам. Распишитесь.
Кисонька телеграмму взяла и читает:
«театр не ходи буду двадцать борис»
Села Кисонька на тахту, руками голову обхватила, только думать собралась, как опять звонок.
Открывает, Лель стоит в форме охранника, на Кисоньку пялится.
— Готова? Пошли тогда, а то опоздаем еще на увертюру, — говорит, а сам и не замечает, что Кисонька вся из себя красоты немереной.
Пришли в театр, стали раздеваться, Кисонька пальтишко на Лелевы руки скинула, смотрит в зеркало, а на ней платьишко серенькое в лапку гусиную на пуговках спереди. Волосики жиденькие под пажик на проборчик прислюнявлены. Вот те раз. Красота-то где?
Смотрит Кисонька на Леля глазками — луп-луп, а он ей:
— Катюша, какая ты красивая сегодня! Самая-самая! Я тебя такой ни разу не видел!
А на следующий день Борис пришел. Кисонька ему дверь открыла и стоит, не приглашает. Ну, потому что Лель у нее был, чай они пили с баранками как раз. Нет, правда, чай пили. Кисонька платье-то так и не смогла снять, как ни старалась. Она уж и под душем его мочила, на самой себе, конечно, мочила и ножницами резала в районе подола, чтобы снизу разорвать — бесполезное дело. Так и просидели с Лелем всю ночь, делились впечатлениями от ‘Лебединого’. Лель-то завзятый театрал. Ну, вот, значит, Борис как Кисоньку увидел, челюсть-то и уронил:
— Кать, это ты? — говорит. Дурак какой-то. Кто же еще? Потом оправился маленько, взял себя в руки, спрашивает:
— Что это ты на звонки не отвечаешь? Можно войти? — А у самого за спиной Бусик рожи Кисоньке корчит, мол, давай, пусти его, чего встала, дура.
— Кать, — говорит Борис, а сам глазами по Кисоньке так и шарит, — я соскучился, звонил тебе. Что с тобой происходит? Ну, ладно, слушай, пока моя в роддоме, давай на пару дней в Париж махнем, развеемся, ты же давно хотела. — А Бусик у него на плече примостился, лапку к уху приложил, не слышу, мол, ответа.
А Кисонька дверь на себя, значит, тянет — закрыть. А Борис ножку просунул и не пускает дверь-то. Кисонька тянет, а Борис препятствует закрытию.
И тут Кисонька выдала. Нет, это понимать надо, я вам говорю: Кисонька вообще почти ничего не разговаривает, молчит в основном, все у нее мысли свои, в себе все переживает. В крайнем случае всплакнет, и то где-то в уголочке читального зала библиотеки или в метро на скамеечке, на людях — ни-ни. Даже мне ничего не рассказывает, так, только по телефону на пару часов свяжемся вечерком, и все.
— Ты, Боря, не приходи больше, — говорит. — Я замуж выхожу за Леля. Надоели мне, Боря, твои враки. И цветочки сушеные, и платья дареные и бражка твоя лунная. Иди-ка ты, Боря… в роддом, к жене, — сказала Кисонька и пихнула Бориса так, что Бусик слетел прямо под ноги, и скорее потек на лестничную площадку. Да не успел. Кисонька дверью его напополам разделила и не заметила, что Полбусика в комнату затекло.
На следующий день Лель цветы на балконе нашел и говорит:
— Кать, давай, — говорит, — выброшу с балкона хлам, не возражаешь?
— Конечно, — Кисонька — ему, — и еще вот это.
И подает Лелю коробку, а там цветочки сушеные с платьями перемешаны.
— А что, не нужно? — спрашивает Лель.
— Нет, — говорит Кисонька, — выбрасывай. И это тоже.
И снимает с себя платье в лапку гусиную. Да так легко получилось. Лель аж коробку уронил.
А ночью Полбусика в кровать к ним затекло. Кисонька проснулась, смотрит: Лель спит, красивый такой, кудрявый, прямо какой-то светлый, а Полбусика рядом. Полногой качает, полглаза наглая:
— Ну, и что, — говорит, — чего ты получила-то, дура бестолковая? Я тебе про Париж, про бражку лунную, про кашку млечную, а ты чего?
И Лель вдруг проснулся:
— Иди ко мне, Катюша, — говорит.
И повернулся, да так неловко, что Полбусика так и подмял под себя ненароком.
С тех пор ни Бусик, ни Полбусика больше не появлялись. И правильно. Нечего ему в Кисонькиной постели делать-то. Нет, вру, однажды Лель цветочек засушенный нашел на двести тридцать седьмой странице.
— Кать, — говорит, — смотри, что я нашел! Прелесть какая! Почему не носишь колечко?
— Да это не мое, — говорит Кисонька, — это Наташка забыла еще в прошлом году. Отдать надо.
И отдала мне кольцо-то. С тех пор ношу, не снимаю. Все Бусика жду. Уж я-то не упущу, сами понимаете. А Кисонька за Леля вышла. Счастливая. Вот такая история. Только никому не рассказывайте про Бусика-то, а то подумают еще, что Катька наша умом тронулась.

МИНИАТЮРЫ
ОПАНЬКИ
— Опаньки! Маманя! А я думаю, кому не спится в ночь, и все такое прочее? — Женька душевно рыгнул свежим пивком и добродушно посторонился, пропуская тещу внутрь квартиры, — ну, проходи, скидавай одежу, у меня тут, правда, не прибрано маленько, так что, звиняй, не ждал и все такое прочее.
— Ну, здравствуй, Женя, — прошелестела Клавдия, тяжело стаскивая с плеча корзинки с деревенской снедью, перевязанные между собой холщовой тряпицей, — ты уж прости, что так поздно, — виновато добавила она, скидывая потертый зипунишко.
— Нормальный ход, маманя! У меня как раз прием, и все такое прочее! — загрохотал Женька и сгреб Клавдины корзинки в угол.
— Ой, — вскинулась Клавдия, — яйца, яйца аккуратнее! На кухню неси корзинку, да сковородку дай, яешню сварганю.
Клавдия поплелась за Женькой на кухню, спотыкаясь впотьмах о разбросанную повсюду обувь.
— Ну, знакомься, маманя, — взрычал Женька, — это Галя.
Галя сидела в Катькином халатике, разверзнутом на грудях, и пьяным глазом косила на Клавдию.
— Здрасьте, маманя! — заорала Галя и полезла, было, Клавдию лобзать, но та с достоинством отстранилась и строго спросила:
— Где Катя?
— Катька в трансе, — промыкал Женька, зажевывая кусок деревенской колбасы.
— Как? — Клавдия осела на сальную табуретку, губы ее побелели, пальцы вцепились в ворот деревенской кофты.
— Ты че, маманя? — встревожился Женька.
— В каком таком трансе? — упавшим голосом прошептала Клавдия.
— В МосГор, — заржал Женька, — вернется сейчас.
— Ага, мы ее тут ждем не дождемся, — молвила Галя, соскальзывая со стола локтем.
— Женя, а Галя кто? — чуть успокоившись, спросила Клавдия.
— Дык, подружка Катькина, лет десять назад познакомились на югах, — пробасил он, упихивая шматок сала в холодильник.
— Откуда сама-то, Галя?
— С Улан-Уды, маманя, — прокашляла Галя, заталкивая чадящую сигарету в переполненную пепельницу.
— И надолго в Москву-то?
— Да нет, — махнула рукой Галя, — сына вот привезла в школу для одаренных детей. Скрипач он у меня. Вундеркинд. Говорят, достояние нации, — с пьяной гордостью ответила Галя.
Дверь на кухню тихонько приоткрылась и в проеме возникла всклокоченная голова белокурого мальчонки лет девяти:
— Мам, — затянул малец, — пить дай.
— Какой тебе пить? Нальешь еще в постелю, — осклабилась Галя.
— Не, мам, я здесь попью, в постелю не понесу, — загнусавил мальчишка.
Женька хохотнул и протянул ребенку стакан воды:
— Пей, не пролей! — ласково баснул Женька, глядя на парнишку.
— Это этот, что ли, достояние? — с любопытством спросила Клавдия.
— Он самый — Кирюшка, — ответила Галя.
— Где Катя? — спросила Клавдия, в упор глядя на Женьку.
— Ушла она, маманя, — усмехнулся Женька, — полгода как.
— Бог с тобой, Женечка! Что ты? Что ты говоришь? Как ушла? Куда? Куда же ей идти?
— Другого завела, — коротко пояснил зять, — иди, маманя, отдыхай, и все такое прочее, завтра все.
Клавдия тихонько вышла из кухни и пошкребла в дальнюю комнату стелиться. Изворочавшись и вздыхая, она никак не могла умоститься, все вспоминая вихрастую головку мальчишки, мучаясь жгучей и странной догадкой. «Катька-то, Катька — ни словечка! А эта — пьянь блудливая, с достоянием своим обоссанным, да на Женьку, как две капли! Срам-то какой!», — Клавдия всхлипывала, глотая обиду, тискала в лифчике деньги, вырученные за дом: «Дура, вот, дура! Куда же мне?» Она промыкалась до рассвета, то ругая, то жалея непутево-бездетную свою дочь, проклиная себя за проданное жилье, тяготясь теперь уже чужим московским домом.
Мягкие звуки скрипки качались на занавесках, струились по стенам то вверх, то вниз, бились в весеннее, залитое утренним солнцем окно, дрожали блестками на Клавдиной старенькой кофте, бережно расправленной на спинке стула, стучали в висках, трепетали где-то в горле, в груди, сжимали сердце тоской и восторгом, протяжно и нежно проникая в мозг, в душу, во всю Клавдину плоть.
— Боже мой! Господи! Чудо! Чудо, какое! — шептала Клавдия, поспешно вдевая босые ноги в тапки.
Свежая Галя, в нежно-лиловом шелковом платье скворчала сковородкой у плиты, деловито орудуя ложкой. Трезвый Женька сидел за столом, обхватив ручищами косматую голову, слеза медленно катилась по щетинистой щеке.
Кирюшка, весь залитый солнцем, в смешных сатиновых трусах, стоял посредине кухни. Глаза его были прикрыты, брови приподняты, он чуть покачивался в такт аккордам, забирал ловкими пальцами все выше, выше по грифу, выворачивая свою детскую душу, обожженную пламенем таланта.
Клавдию нашли в полумраке коридора, она лежала на боку, неестественно вывернутая нога, обнаженная до колена, светилась неприличной белизной.
— Опаньки! Маманя! — грохотнул Женька, кинулся распустить Клавдии ворот халата. Хрустящие купюры поползли из-под его пальцев, устилая Клавдину бездыханную грудь.

ОН И ЭТОТ
Я старею. Старею стремительно и несокрушимо. Плавно обвисаю подбородком, боками, оплываю талией, морщинюсь руками. Иду, раскачиваясь, как утка, так же, как моя старая тетка, из стороны в сторону на неверных ногах. Интересно, как это у нее получается? И вдруг сама. А ну-ка прямее, говорю себе, не поддавайся, не расслабляйся. Я говорю себе: ничего не поделаешь, это естественно. Только почему-то от этого не становится легче.
Он тоже постарел. Молодым остался только голос. Этим голосом он звонит мне каждый день и рассказывает что-то простое. Или смешное. Я смеюсь. Он присылает мне фотографии спелой малины. Или залитую дождем дорожку перед крыльцом своего дома. В этом доме он живет с ней. Про нее мы никогда не говорим. Он живет не со мной, потому что есть она. И все. Просто она есть. А, может быть, все не так? Может быть, он не со мной просто потому, что не со мной. И она здесь совершенно ни при чем? Какая разница? Просто мы не целовались три тысячи дней. Но она есть. Я знаю точно. Однажды он не отключил телефон, и я слышала то, что не должна была слышать. Стыдно, но я не в силах была повесить трубку. Да, я подслушала. Она упрекала его в чем-то. Его? Упрекала? Да. Я не могу себе представить, как стану упрекать его. Немыслимо. Он отвечал вежливым хамством, не повышая тона, ровно и бесстрастно. Так он никогда не говорил со мной. Он был холоден с ней. Я была счастлива и прорыдала всю ночь.
Потом появился этот. Этот сказал:
— Когда в твоем доме не наточены ножи, это значит, что у тебя нет мужика. Вот наточи, и появится мужик.
Этот наточил ножи и остался на ночь. Этот думал, что у меня теперь есть мужик.
А утром пришло новое видео: жирная утка в раскоряку, переваливаясь и оскальзываясь, вытянув шею и растопырив крылья пробирается по черной маслянистой грязи. Он смеется за кадром, и камера телефона слегка дрожит в его руках. Действительно, смешно. Старая утка увязла в грязи по самое брюхо.
Этот не понял, что меня так рассмешило. А я все смеялась и никак не могла остановиться. Этот хотел посмотреть, он улыбался и заглядывал в глаза, надеясь, что я покажу. Но я не показала. Я смеялась сама. Над собой. Этот ушел, и я не остановила его, потому что это было очень смешно. И надо было обязательно досмотреть, как старая утка, переваливаясь и оскальзываясь, выбирается, наконец, из грязи. Вчера мы были в ресторане. Мы пили вино и смеялись. Мы любили не дотрагиваясь и целовались не касаясь. И я была восхитительно стара.

ПОРТРЕТ
— Барин, а, барин, светает ужо!
Натуралов разлепил пудовые веки и тяжко зашевелился. Во рту противно перекатывалась вязкая, липкая вата. В сумраке мастерской он едва различил бледную фигурку Семена в смятой рубахе и полосатых парусиновых штанах. Фигурка укоризненно качала головой.
— Что? — заорал Натуралов, вращая опухшими очами. — Какого черта?
— Я тута вашу картинку глядел, — начал Семен. — Ничаво себе.
— Ах, отстань,- выдавил Натуралов. — Да что ты понимаешь в искусстве, дурак?
Натуралов в ужасе вспомнил, что не окончил портрета купчихи Колбасовой, а срок заказа истекал к вечеру. Он явственно представил себе, как разъяренный Колбасов станет требовать портрет и попрекать деньгами, выплаченными вперед.
Семен облупил о спинку замызганного стула яичко и осторожно вложил его в открытый рот Натуралова, тот принялся равнодушно жевать. Семен удовлетворительно крякнул и ловко утер крошки с бариновых губ опрятной тряпицей.
— Ну, и что картинка? — лениво спросил Натуралов.
— Дык, я и говорю, ничаво себе, — ответил Семен. — Тока грудя у ей в раскос маленько пошли, и ножку левую не изволили дорисовать.
— Ах, ты, дубина непотребная, — осерчал Натуралов. — Да, как ты смеешь себе позволять?
Возмущенный Натуралов грузно проследовал к мольберту и, приложив руку к подбородку, стал критически оглядывать картину.
— Да, действительно, — в задумчивости проговорил он, хватаясь за кисть и укладывая мазки.
— Ну, вот, теперя ладно вышло, — подал голос Семен, наблюдавший за работой.
Натуралов отбросил кисть и отошел от мольберта. С полотна с упреком косилась купчиха Колбасова. Ее массивный организм возлежал на кружевных лоскутах, чудовищных размеров перси с лиловыми маслянистыми сосцами вываливались с холста на исплеванный пол мастерской.
— В глазах у ей порядку нету, — сощурившись, проговорил Семен.
— Какого порядку, скотина, выражайся яснее! — раздосадовался Натуралов.
— А вы гляньте вот отсель, — предложил Семен и посторонился.
Натуралов сменил точку осмотра, шумно втянул носом, кинулся к мольберту и, высунув кончик языка от напряжения, принялся лихорадочно вымарывать холст.
Вечером того же дня восхищенный купец Колбасов стоял перед мольбертом:
— Мусенька, — нежно бормотал он, бережно подставляя руки под женины груди. — В залу, решительно в залу повешу! Да вы, батенька, гений! — восторженно восклицал он, лобзая Натуралова. — Какая муза вас укуси… посетила?
Натуралов самодовольно вздергивал подбородком, душа его ликовала: — Водки нам, скотина, да поживей! — повелел он Семену, возившемуся в углу.

РУДА МОЯ, БЮВОЛЬ МОЯ!
— Фэш! О, чч…! Шеф! На бывшую вАлицу Унтера вАльбрихта!
— Понял. Садись.
Пьяная в муку Светка вставила каблук в резиновый коврик и плюхнулась на сиденье, прищемив дверкой пальто.
— О, чч…! Блин рогЕлый! ЛегОрый, о, чч…!, горелый, — еле выговорила Светка и покосилась пьяным глазом на Валеру, — кОжно мурИть?
— МурИ.
Валера выдвинул пепельницу и порулил в сторону Сокола.

Светка прикурила середину сигареты, скосив и без того косые глаза на кончик носа, и затянулась.
— Ты не мУдай, дегни есть, — сказала Светка, икнув.
— А я и не мудаю, — усмехнулся Валера.
— Че за песня у тебя? Вот, скрезОл, проклятый! Ла-ла-лааааааааааа!, — Светка орала во все пьяное горло, Валера сосредоточенно вел машину по ночной Москве и думал, что вот сейчас он, пожалуй, пропустит поворот на бывшую улицу Вальтера Ульбрихта и поедет дальше по Ленинградке, чтобы потянуть время.

Светка вопила Аббу и даже не заметила, что вместо того, чтобы развернуться, машинка поперлась в туннель.
— Окошко приоткрой, — попросил Валера, дождавшись паузы.
Светка пошарила ручку, покрутила, морозный воздух рванул в салон.
Валера не смотрел на Светку, он ее ощущал боком, затылком и всем остальным своим мужским нутром. Он даже не мог сказать, какая она, он вообще ее не видел, только вначале, мельком.

Запиликал мобильный. Валера вырубил звук магнитолы. Светка раскрыла сумочку, по локоть влезла туда вместе с нарощенными ногтями, выдернула телефон и совершенно трезвым голосом произнесла:
— Пошел вон.
Мобильник вывалился из ее рук и упал на мокрый коврик.
— О, чч…! Ну, я и рУда!
Светка расставила ноги, подобрала юбку и принялась шарить между расставленными ногами по полу. Валера молча рулил.
— Приехали.
Светка, путаясь в юбке, прослюнявила что-то, похожее на «сенкс», положила денежный комкарик на торпедо и вывалилась в сугроб.

— Н-да…, — Валера наблюдал из машины, как невладелая Светка, раскорячив локти, все же поднялась на ноги и, загребая каблуками вбок, побрела во двор одиннадцатого дома.
«Никуда не денется, пусть протрезвеет сначала», — подумал Валера и стартанул в сторону метро Аэропорт.
Он долго сидел в машине и думал о Светке. О ее смешной манере коверкать слова. О том, что у них ничего не было. И как он выживал ею в армии. И как она не дождалась и сиганула замуж за Пашку.
Резкий звук мобильного вернул Валеру в реал.
— О-п-па!, — Валера наклонился, подобрал коробочку, разглядел: Шапа.

Код все тот же. Четвертый без лифта.
— Кто там?
— Вы мобильный вчера оставили в такси. Откройте.
Светка погремела замками, открыла и, чуть подавшись вперед, выдохнула.
— Варела.
— Здравствуй, руда моя, бюволь моя, — Валера неуклюже сгреб Светку на руки, она ткнулась носом ему в плечо, замерла.
Мобильный зазвонил и задергался в его руке, Шапа — значилось на крышке.
— Пошел вон, — жестко сказал Валера в трубку.